У меня не было даже шляпы, которой я мог бы воспользоваться при приветствии. Отвесив несколько поклонов и изобразив на лице самую лучшую свою улыбку, я направился к офицеру, который при виде этого перестал говорить со своими солдатами и уставился на меня. И пятеро стоявших вокруг него мамелюков тоже подарили мне все свое внимание. Под этими взглядами, да еще в гору, идти было весьма нелегко.
Офицер заорал:
— Was will der dumme Kerl hier? Что нужно здесь этому идиоту?
Пораженный тем, что он без всякого повода так меня оскорбил, я решил быть мужчиной и показать, что обиделся, но так как обстоятельства требовали от меня сдержанности, я просто свернул в сторону и попытался выйти к склону, который должен был привести меня в Лучинико. Офицер заорал, что еще один шаг, и он пристрелит меня на месте. Тогда я снова сделался очень любезным и с той поры и до сегодняшнего дня, когда пишу эти строки, продолжаю оставаться все таким же любезным. Конечно, это было ужасно, что мне пришлось иметь дело с таким самодуром, но тут было хотя бы то преимущество, что он бойко говорил по-немецки. Это было такое преимущество, что, вспоминая о нем, становилось гораздо легче говорить кротким тоном. Было бы гораздо хуже, если бы такой идиот, как он, да еще и не понимал бы ни слова по-немецки. Тогда бы я погиб!
Очень жаль, что я недостаточно бегло говорю на этом языке, потому что тогда мне было бы легче рассмешить этого хмурого господина. Я сказал ему, что в Лучинико меня ждет мой кофе с молоком и что нас разделяет только взвод его солдат.
Он рассмеялся, клянусь богом, он рассмеялся! Смех он перемешал все с теми же проклятиями и не имел терпения дослушать меня до конца. Он сказал, что кофе с молоком, ожидавший меня в Лучинико, выпьют другие, а когда узнал, что кроме кофе там ждала меня еще и жена, проорал:
— Auch Ihre Frau wird von anderen gegessen werden! И вашу жену тоже съедят другие!
Теперь у него настроение сделалось гораздо лучше, чем у меня. Но потом, видимо, он пожалел о своих словах, которые, будучи поддержаны громким хохотом пяти мамелюков, могли показаться мне оскорбительными. Сделавшись серьезным, он объяснил, что я должен оставить надежду увидеть Лучинико в ближайшие дни, и дружески посоветовал мне никого больше об этом не просить, потому что одной этой просьбы было достаточно, чтобы я оказался под подозрением!
— Haben Sie verstanden? Вы меня поняли?
Я понял, но мне было нелегко привыкнуть к мысли, что я должен отказаться от кофе с молоком, находившегося от меня не более чем в полукилометре. И свой уход я оттягивал только потому, что мне было ясно: спустись я только с холма, в свою виллу в тот день я больше никак уж не попаду. Желая выиграть время, я робко осведомился у офицера:
— Но к кому я должен обратиться, чтобы получить возможность вернуться в Лучинико и взять там хотя бы свой пиджак и шляпу?
Мне следовало бы и самому заметить, что я слишком оттягиваю момент, когда офицер получит наконец возможность остаться один на один со своими людьми и картой, но я никак не ожидал, что это вызовет такой гнев.
Он заорал так, что я чуть не оглох — он кричал, что он уже сказал мне, что я не должен об этом спрашивать! Потом он высказал пожелание, чтобы меня унесли черти (wo der Teufel Sie tragen will). Не могу сказать, что мне не понравилась сама эта идея, чтобы меня кто-то понес, — я чувствовал себя очень усталым, но я все еще колебался. Офицер же тем временем все больше распалялся от собственного крика. Тоном, полным угрозы, он подозвал к себе одного из окружавших его пятерых солдат и, называя его синьор капрал, приказал свести меня с холма и последить, покуда я не исчезну из виду на дороге, ведущей в Горицию. В случае же неповиновения — стрелять мне в спину.
В связи со всем этим я стал спускаться с холма очень охотно.
— Danke schon[39],— сказал я даже без всякой иронии.
Капрал был славянин и довольно прилично говорил по-итальянски. Он, видимо, считал, что в присутствии офицера обязан быть со мной грубым; приказывая мне идти впереди, он крикнул: «Marsch!»[40] Однако стоило нам чуть-чуть отойти в сторону, как он тут же сделался мягким и приветливым. Он спросил, что я слышал о войне, и правда ли, что вот-вот в нее вступит Италия. Он смотрел на меня в тревоге, ожидая ответа.
Значит, даже они, воевавшие, не знали, началась война или нет! Мне захотелось сделать его как можно счастливее, и я сообщил ему все те сведения, которые доверчиво проглотил отец Терезины. Потом эти слова легли тяжелым камнем на мою совесть. Во время ужасной грозы, которая вскоре все-таки разразилась, все люди, которых я успокоил, наверно, погибли. И какое, наверное, удивление застыло на их лицах, скованных смертью! Мой оптимизм был непреоборим. Как мог я не почувствовать войны в словах офицера, а еще более в его тоне?
Капрал очень обрадовался и, чтобы отплатить мне добром за добро, дал, в свою очередь, совет не пытаться больше проникнуть в Лучинико. Учитывая все, что я ему сообщил, он считал, что запрет, мешавший мне вернуться домой, будет снят завтра же. Пока же он советовал мне отправиться в Триест, в Platzkommando[41], где мне могут дать специальный пропуск.
— В Триест? — спросил я испуганно. — В Триест — без шляпы, без пиджака, без кофе с молоком?
Насколько было известно капралу, в то время, пока мы с ним разговаривали, плотный кордон пехоты перекрывал все пути в Италию, создавая новую непреодолимую границу. С улыбкой превосходства он объяснил мне, что, по его мнению, самый короткий путь в Лучинико пролегает теперь через Триест.
Послушавшись его совета, я смирился и зашагал к Гориции, рассчитывая сесть в двенадцатичасовой поезд и доехать до Триеста. Я был взволнован, но, должен признаться, чувствовал себя превосходно. Курил я в этот день мало и ничего не ел. Во всем теле у меня была такая легкость, какой я давно уже не испытывал. Меня совсем не огорчало то, что мне пришлось пройти больше, чем я рассчитывал. У меня немного болели ноги, но я считал, что смогу дойти до Гориции, таким глубоким и таким свободным было мое дыхание. После того как ноги у меня разогрелись от быстрой ходьбы, идти стало совсем легко. И вот так, блаженствуя, печатая шаг, чувствуя радость от необычно быстрой ходьбы, я постепенно вернулся к своему оптимизму. Угрозы раздавались и с той и с другой стороны, но до войны все-таки дойти не должно. И, придя в Горицию, я даже заколебался — может быть, мне следовало снять в гостинице номер и, переночевав, вернуться на следующий день в Лучинико, чтобы высказать все мои претензии мэру?
Пока же я побежал на почту, чтобы позвонить Аугусте. Но моя вилла не отвечала.
Почтовый служащий, маленький человечек с редкой бородкой (это единственное, что мне в нем запомнилось: она была коротенькая и в то же время жесткая, что вместе создавало впечатление комического упрямства), — так вот, этот почтовый служащий, услышав, как я в ярости сыплю проклятиями в безмолвствующий телефон, подошел ко мне и сказал:
— Это уже в четвертый раз сегодня Лучинико не отвечает.
Когда я обернулся к нему, в его глазах сверкнуло злорадство (нет, значит, я ошибся — еще и это мне в нем запомнилось!). Своим сверкающим взглядом он пытался заглянуть мне в душу, чтобы понять, насколько я изумлен и рассержен. Прошло минут десять, прежде чем я наконец понял. И тогда у меня исчезли последние сомнения. Лучинико уже был — или вот-вот должен был оказаться — на линии огня. Когда я до конца понял, что означает этот красноречивый взгляд, я направился в кафе, чтобы в ожидании завтрака выпить чашку кофе, причитавшуюся мне еще утром. Но по дороге свернул в сторону и направился к вокзалу. Мне хотелось быть как можно ближе к семье, и, следуя указаниям моего приятеля капрала, я отправился в Триест.
И как раз во время этого моего короткого путешествия разразилась война.
Желая поскорее оказаться в Триесте, я даже не выпил на вокзале в Гориции вожделенной чашки кофе, хотя время у меня было. Я сразу вошел в вагон и, оставшись наконец один, мысленно устремился к своим близким, от которых меня отрезали таким странным образом. Поезд шел нормально до Монтефальконе.
Видимо, сюда война еще не добралась, и я успокоился, решив, что, по-видимому, и в Лучинико события разворачиваются так же, как по эту сторону границы. В этот час Аугуста с детьми, наверное, уже находится в пути, направляясь в центральные области Италии. И это спокойствие вместе с тем поразительным, глубочайшим спокойствием, которое является обычно следствием голода, погрузили меня в длительный сон.
Но тот же голод, по всей вероятности, меня и разбудил. Поезд стоял посреди так называемой триестинской Саксонии. Моря, хотя оно должно было быть совсем близко, не было видно: легкий туман ничего не давал разглядеть. В майском Карсо есть своя прелесть, но понять ее может только тот, кто не избалован другими веснами — веснами, сверкающими красками и жизнью. Камни, которые здесь на каждом шагу выступают из земли, окружены робкой зеленью, в которой, однако, нет ничего жалкого, поскольку скоро она должна будет стать доминирующей нотой пейзажа.