Мы остались вдвоем. «Сядь сюда», — попросил он меня. Я села рядом с ним у камина. «Лидия, Лидия, — сказал он. — Будь по-твоему». Я смолчала. Я не знала, что сказать, и я хотела послушать, что он скажет дальше.
А он сказал: «По тому, как идет наша жизнь последнее время, Лидия, и в особенности после того, как ты воротилась из Стокгольма, я заключаю, что ты в кого-то влюбилась. Сомнений у меня нет никаких. И я не стал бы говорить с тобой об этом. Но неизбежным следствием твоей перемены будет твое ежедневное, ежечасное ожидание моей скорейшей смерти. Разве неправда? Нет, нет, не отвечай мне, зачем? И вот мне бы никоим образом не хотелось быть косвенной причиной того, что в один прекрасный день страшная и гибельная мысль войдет в эту милую и столь дорогую для меня головку. А ведь ты была мне очень дорога, Лидия… да и теперь еще ты мне дорога… Ну так вот, будь по-твоему».
Я не находила слов. Я взяла его руку и покрывала ее поцелуями и слезами. И я целовала его в белые волосы. За этот последний год они совсем побелели.
«Но, конечно, — добавил он, — конечно, если тебе вздумается взглянуть на Марианну и на свой старый дом, ты всегда будешь тут желанной гостьей…»
Я едва смогла выговорить «благодарю».
Мы еще долго сидели и смотрели на гаснущий камин. А потом пожелали друг другу доброй ночи и разошлись по своим комнатам.
Нынче после завтрака мы уже вошли во все подробности. Он хотел положить мне содержание в пять тысяч (без всяких условий). Но я стояла на своем: две тысячи. Зачем мне брать от него больше, чем надо мне на жизнь? Он говорил, что такое скудное содержание вызовет слухи и оговоры, подумают, будто я нарушила свой долг и оттого сослана и обречена на жалкое существованье… Но я стояла на своем. Что мне за дело до того, что подумают люди? Не нужно мне от него больше необходимого… Я никогда не стремилась к роскоши. «Маленькая квартирка, всего две комнатки в Стокгольме, да кое-какая мебель, вот и все, что мне нужно», — сказала я. Тогда он попросил у меня разрешения дать мне хотя бы денег на мебель. И я согласилась, поблагодарила.
Теперь решено, что на той неделе я еду в Копенгаген с Эстер (Эстер Рослин — родственница Маркуса, но со мной она больше дружна, чем с ним, — ты видел ее тогда в Опере, помнишь?), и самое большее через две недели — я свободна! Свободна!..
Лидия».
Прошла неделя. Потом он получил цветную открытку из Копенгагена с видом Ратуши и коротенькой припиской. А еще через несколько дней опять письмо:
«Арвид. Все устроилось. Через несколько дней я в Стокгольме. Встречать меня на вокзале не надо, я же буду с Эстер. А нам с тобой придется быть осторожными. Я должна блюсти свою репутацию ради моей девочки. Да и ради Маркуса; он был так добр ко мне, и я не хочу без нужды причинять ему боль. Повременим, покуда у меня не будет своего жилища. Мне бы хотелось две комнатки, но чтобы газ, и водопровод, и прочее. Зато тогда…
О, Арвид, сколько лет, долгих, пустых лет душа моя томилась по настоящей любви, и как я теперь жду тебя!..
Лидия».
Арвид Шернблум долго сидел, задумавшись, с письмом в руке. Он вдруг ощутил странную робость. «Что я, в сущности, такое? Такие ожидания! Не всякому дано их не обмануть… Но это же Лидия. И я ее люблю».
* * *
Стоял март, близилось весеннее равноденствие. Был канун Благовещенья. Газеты по таким дням не выходят, и это освобождало ему весь день и всю ночь.
Утром он получил открытку:
«Дружище!
Надеюсь, ты не забыл, что обещал мне как-нибудь заглянуть. Если ты придешь сегодня, я буду сердечно рад показать тебе свои картины. И, пожалуй, лучше у меня и переночевать, ведь последний поезд уходит в половине двенадцатого, а тут-то и начнется самое веселье. У меня будет еще кое-кто из приятелей.
Жму руку.
Ханс Берглинг».
Открытка была от Лидии. Никакого Ханса Берглинга не существовало и в помине. Она, как они договорились, прислала ему открытку, постаравшись придать своему почерку размашистость и сходство с мужской рукой. Он же заранее раза два в разговоре с Дагмар упомянул о некоем своем новом друге Берглинге. Они познакомились в клубе Свободомыслящих. Он даровитый и многообещающий молодой художник. Живет он не здесь, в пригороде. Образ жизни ведет холостяцкий и даму у себя принять не может. Так что Дагмар нисколько не удивилась приглашению.
— Ну, — сказала она, — поезжай и повеселись хорошенько!
Идти к Лидии сразу после домашней трапезы показалось ему невозможно. Поэтому он под каким-то предлогом пообедал один в «Континентале». Он сел за тот самый столик, где сидели они с Лидией в декабрьский день, когда колокола звонили по покойном короле…
Он сидел за одиноким своим обедом и думал: «Мне тридцать три года, а ей двадцать восемь, — хотя нет, уже две недели, как ей исполнилось двадцать девять… И я люблю ее, и жизнь прекрасна!» И еще он думал: «А ведь придет время, когда все это станет воспоминаньем. И дряхлым стариком я буду сидеть подле камина и, глядя на гаснущее пламя, бормотать про себя: дивная, дивная была жизнь на Тауницком озере! И все же. Все же! Неужто и впрямь немыслимо нам соединиться и жить и стареть под одним кровом? Может же Дагмар, наконец, влюбиться в кого-нибудь и сама предложить развод? Ах, пустое, бредни. Разумеется, нет ничего невероятного в мысли, что Дагмар может влюбиться в другого, не настолько он самонадеян, чтобы не допускать такого исхода; но думать, что в этом случае она стала бы открываться ему и требовать развода — вот уж нелепость… Скорее, — подумал он, — она изберет тот же приблизительно путь, что и я…»
…За десять минут до шести он сел в крытую пролетку и отправился к Лидии. Пешком он идти не решился из опасения встретить знакомых или быть застигнутым самой Дагмар…
Лидии удалось нанять небольшую квартирку на улице Юханна из двух комнат под самой крышей. Он прошел четыре этажа, на каждом останавливаясь и разглядывая таблички на дверях, нет ли кого из знакомых. Тут жили два семейства, о которых он слыхал, но знакомых не было. Когда он поднялся на пятый этаж, Лидия открыла ему сразу же, не дожидаясь звонка.
— Я стояла у окна. Я видела, как ты пришел, — сказала она шепотом.
Первая комната была небольшая, а спаленка и вовсе крошечная. В каждом помещении было по одному окну, но вид из них открывался свободный и широкий. Синие мартовские сумерки высоким прохладным сводом парили над красной кирпичной церковью и голыми деревьями в церковной ограде. А над крышами улицы Добельна было видно далеко, до самого Королевского острова.
Первую, бóльшую комнату она обставила старинной мебелью красного дерева. Маленький комодик из отцовского дома, прелестный комодик времен Карла-Юхана тоже был тут. Над фортепьяно — каких уж нынче, верно, не делают, — рядком висели портреты великих композиторов в узких черных рамках: Гендель, Бетховен, Шуман, Шуберт, Шопен, Вагнер, Визе и, наконец, Григ и Шёгрен. А над всеми ними помещался этюд старого Стилле: красный домик в шхерах, в закатном свете среди «сосен после дождя»…
— Зажечь свет? — спросила она. В комнатах густел сумрак.
— О, не теперь еще, — ответил он.
У нее не было ни электричества, ни керосиновых ламп. Электричество в дом провели, но она его не любила и оставила квартиру без проводов. А от керосиновых ламп только копоть и неуют. На письменном столе у нее стояли два серебряных канделябра, в каждом по три свечи. Еще две свечи в двух бронзовых подсвечниках стояли перед ампирным зеркалом на старинном комодике из отцовского дома. Да еще две свечи прятались за зелеными экранчиками на фортепьяно.
— Но ведь темно уже, — сказала она. — Видишь какие на подставке ноты?
То была песенка Тости: Quando cadran le foglie… «Когда с дерев осыплется листва».
— Конечно, — сказал он, — как не видеть…
— Ты помнишь?..
Он помнил. Он напевал ей эту песенку тогда в сиреневой беседке, больше десяти лет назад…
Она села к фортепьяно и спела сильным, высоким, от волненья чуть неверным голосом:
Когда с дерев осыплется листва,
ты вновь поднимешься к моей могиле,
на холм, где вечно зелена трава
и где цветы пестреют в изобилье.
Знай, все цветы тебе посвящены.
Они — мной ненаписанные песни,
что не были при жизни сложены.
Они — тем красочней, чем бессловесней.
Он стоял у нее за спиной и легонько трепал ее волосы, пока она пела.
— Да, — сказал он. — Я помню. Тогда все это пели. Думаю, Свен Шёландер ввел ее в моду. А нынче ее почти уж и не услышишь.
…Они сидели в темноте у окна. Одинокое лиловое облако всплывало над церковным шпилем. Внизу, под ними, уже горели фонари. Дети, игравшие между могилами в церковной ограде, ушли. Одна за другой зажигались звезды. На западе, почти у самого края лилового облака мерцала Венера, а на юге, над Королевским островом, красно светился Марс.