Она все думала, думала.
— Нет, — вдруг ответила она на его вопрос, — нет, меня не тянет еще дальше. Теперь бы я иначе написала. Я бы написала так: «Я хочу домой, хочу домой, к себе домой!» Но я уже не понимаю, где он, мой дом. Не понимаю, где я была бы дома. Знаешь, я как будто потеряла самое себя. Знаешь, я как будто запродала свою душу. Но и прелесть-то была немалая; он ведь повел меня на высокую гору и показал мне все царства мира и славу их! И вот я предмет роскоши в прекрасном хозяйстве богатого старика! Теперь-то я знаю, какая правда в тех стихах: годами не искупишь часа… Ох, Арвид, Арвид, и отчего нам такая ранняя осень. Ведь мы же еще молоды!
Он взял рисунок и вложил его обратно в блокнот.
— Да, — сказал он. — Для осени рано.
Зала понемногу наполнялась и уже горела всеми огнями. Арвид подозвал официанта и расплатился. Но они еще остались.
— Для осени рано, — проговорил он. — Но ведь нам самим решать, смириться ли с осенью или еще поглядеть на летние дни…
Она смотрела на него. Глаза ее расширились: «Ты любишь меня, еще любишь? Неужели же, неужели ты еще любишь меня?»
Он не мог оторвать глаз от ее лица.
— Никогда, никогда в жизни, никогда я не смогу любить никого, кроме тебя.
Она вдруг побледнела, и лицо ее осветилось бледностью.
— Правда? — спросила она.
У него так стучало сердце, что он не смог ответить. К горлу подступил комок, давнишний комок. Десять лет с ним такого не было.
Но оба спокойно и чинно, словно два манекена, застыло глядели прямо перед собой, в пустоту.
— Не хватало только, — услышал он, как сквозь сон, ее шепот, — не хватало только, чтобы вся моя жизнь прошла, а я бы так и не была твоя!
И, как сквозь сон, он увидел, что она тихонько сняла с пальца перстенек со смарагдом и положила в сумочку.
— Пойдем, — шепнула она.
Он вдруг очнулся.
— Нет, нет, — сказал он. — Нельзя. Нельзя нам идти вместе по лестнице и по коридору. Какой твой номер?
— Двенадцатый.
— В первом этаже?
— Да.
— Лучше сперва пойду я. Я поднимусь в гостиную. А ты покуда останься тут. А потом пойди к себе. Я буду стоять в дверях гостиной и увижу тебя. И когда никого рядом не будет, я пойду к тебе.
— Да, да.
Он стоял в дверях гостиной. Горничная была далеко, в другом конце коридора. Она поднялась по лестнице, она вошла к себе в номер. Она исчезла за дверью.
…Он стоял в ее комнате и повертывал ключ в замке.
— Не хватало только, — слышал он ее всхлипыванья на своей груди, — не хватало только…
А в декабрьскую мглу все падал и падал заупокойный звон.
IV
«…а меня ты люби по-язычески…»
Надежда Арвида Шернблума руководить иностранным отделом в «Национальбладет» исполнилась с нового, 1908 года, а коль скоро за ним оставался и музыкальный отдел, годовое жалованье его теперь составило пять тысяч крон. Меньшей суммой он бы и не обошелся. Помощь тестя прекратилась уже в прошедшем году, и лишь благодаря разумной бережливости Дагмар, да еще благодаря займу в банке, полученному по поручительству Донкера и Фройтигера, им удалось свести концы с концами.
Старый Якоб Рандель, однако, пока держался. Он сильно сдал, мало что оставалось от былой молодцеватости, но и сейчас еще ему случалось после славного обеда бахвалиться, будто каждому из наследников он оставит по сто тысяч, когда Всевышнему угодно будет призвать его к себе. Правда, уже через пять минут он мог сказать: черт побери, еще неделя — и я банкрот! Однако проходила неделя, и он закатывал пышный обед с министром Лундстремом в качестве главного угощенья. Министр Лундстрем, с неприязненным любопытством понаблюдав странные ребячества левого премьера, вновь занял наконец свое законное место среди мужей королевского совета.
Как-то раз после одного такого обеда, осмелев от выпитого, Арвид позволил себе осведомиться, какого мнения господин министр о праве голоса для женщин.
— Мум-мум, — отвечал министр Лундстрем. Но тотчас несколько дружелюбней добавил:
— Министр, мум-мум…
Арвид тотчас отбросил все попытки разобраться в этой загадке оракула. Но потом Дагмар объяснила ему смысл ответа: Арвиду следовало называть министра дядей, как делала она, Дагмар, ибо он приходился кузеном ее покойной матери. Министр имел обыкновение всякий раз, обедая в этом доме, выступать с кратким трогательным словом. На сей раз он постучал по бокалу и сказал:
— Мум-мум. В жизни нашего друга Ранделя всякое бывало. Его бросало то вверх, то вниз. Мум-мум. Нынче, я полагаю, дела его идут неплохо, судя по тем яствам и отборным винам, какими он нас потчует. Мум-мум. А потому я призываю всех сидящих за столом присоединиться ко мне и выпить за здоровье хозяина и хозяйки дома! Мум-мум… Прошу прощенья — хозяйки и хозяина!
…Когда впервые не поступило помощи от отца, Дагмар очень сокрушалась. И Арвид утешал ее, как только мог.
— Дагмар, милая, — говорил он ей, — когда мы поженились, признаюсь тебе как на духу, я не очень верил в эти две тысячи. На первый год я еще рассчитывал, а дальше не загадывал никак. А мы ведь три года целых их получали, так чего же нам еще? Мне не в чем упрекнуть твоего отца. Я не строил себе никаких иллюзий.
* * *
Однажды в начале января он получил письмо от Лидии — длинное письмо. Как было договорено меж ними, оно пришло в редакцию, не домой.
Она писала:
«Арвид. Шлю тебе, кроме письма, несколько листков из старого моего дневника. Из года в год я дневника не вела, так только иногда кое-что набросаю. Прочти сначала первую страницу, а потом уж читай дальше…»
Он прочитал исписанный карандашом листок, вырванный, должно быть, из блокнота и в уголке, чернилами, означенный, как страница первая.
«Париж, 23 февр. 99.
Вот уж во время путешествия буду вести дневник — так я думала. Но покамест из этой затеи ничего не получалось.
Третьего дня мы приехали в Париж. Вчера я была с Маркусом в Люксембургском музее и разыскивала папины старые сосны. Разумеется, я всплакнула, обнаружив их наконец в самом незаметном уголке.
Сегодня я ходила в Лувр. Ах, сколько несметных сокровищ во всех этих залах — но разве все их упомнишь… Зато одна картина запала мне в память: работа старого флорентинца (так, кажется?), в Salon carré: «Portrait de jeune homme»[15]. «Inconnu» — значится в каталоге, «Неизвестный мастер». А Маркус говорит, что полагают, будто это работа — как он сказал? — Франчабиджо[16] или что-то такое в этом роде… Я долго стояла перед картиной. Чем-то портрет напоминал мне того, кого я знавала когда-то… Маркус заметил мой интерес к картине и спросил, не хотелось ли бы мне иметь с нее репродукцию. О да, мне бы очень хотелось.
Потом мы покатались по Булонскому лесу, а потом обедали в café Anglais с каким-то старым господином из Académie des Inscriptions…[17]»
Арвид отложил в сторону листок и вновь принялся за письмо.
«Вот ты меня спрашивал, как мне живется с моим мужем. На твой вопрос не так-то легко ответить. Что ж, попытаюсь.
Что я не по страсти за него выходила, об этом и говорить нечего. Ему был пятьдесят один год, мне девятнадцать. Это не значит вовсе, что он не мог завоевать сердце юной женщины. Он и мое мог бы завоевать, когда бы не… Нет, не буду.
Однако же потом я к нему очень привязалась. Особенно за время нашего долгого свадебного путешествия. Он, — да тебе ведь это известно, — прославленный археолог, но притом нисколько не сухарь, а напротив, во все входит и очень много знает; и куда бы мы ни приезжали, всюду его встречали именитые друзья и знакомые. И я невольно замечала, что в каком бы обществе мы ни оказались, непременно всеобщее внимание направлялось на него. Я не любила его. Но — к чему отрицать? — я немало гордилась тем, что я его жена. Он показал мне жизнь — большую и новую, новую для меня.
Но, однако…
Но, однако, я женщина, и мне так хотелось ребеночка. И не могла же я не заметить, что в наших супружеских отношениях (прости мне, Арвид, но я все, все должна тебе рассказать), в наших супружеских отношениях он вел себя так, чтобы ребенка не было. И однажды я спросила его: «Отчего ты так делаешь?» Он ответил: «Оттого, что я не хочу ребенка». — «Отчего же ты не хочешь ребенка?» — спросила я. «Оттого, что я гений, — ответил он, — это я только тебе говорю, не для огласки, но я гений. А дети гениев часто рождаются идиотами. Вот я и не хочу ребенка». Я долго лежала молча и думала. «Но почему же ребенок, — потом сказала я, — непременно уродится в тебя, может быть, он пойдет в меня, а я-то ведь не гений… Вот и не будет идиотом наш ребеночек…» Той ночью, в отеле Венеции, верно, и зародилась наша Марианна, а теперь ей восемь с половиной лет…
Но уже на первых месяцах моей беременности, когда мы вернулись домой, я стала замечать, что состояние мое внушает ему неодолимое отвращение. Я даже не сразу поняла это. Он изо дня в день делался все раздражительней и недоступней — никогда прежде не видала я его таким. С утра до вечера он запирался в своем кабинете, там и обедал один. А когда мне подошло время рожать, он уехал! Вдруг обнаружилось, что ему безотлагательно требуется какой-то архив в Берлине. И лишь когда получил телеграмму о том, что все счастливо разрешилось, он вернулся.