Потом я много об этом думала. Не знаю, сможешь ли ты понять, как горько, как непоправимо он меня обидел. Я стала недоверчива к нему, я уже подозревала, что опасения его стать отцом слабоумного ребенка были не более как предлог. Он купил себе законную любовницу. Беременность и роды в его программу не входили.
Думаю, что я нисколько не покривлю душой, когда скажу, что я вступала в брак с самым горячим желанием, чем могу, служить своему мужу. Но после всего этого, после родов, я уже не считала себя ни в чем ему обязанной. И когда потом, намного позже, я встретила человека, который домогался меня и сумел меня очаровать, я почти тотчас уступила искушению.
Вот ты читаешь сейчас и думаешь, верно, о кольце со смарагдом и хочешь спросить меня, а как же моя клятва Маркусу не носить его после измены. Ах, да ведь ты же и сам знаешь, что я ее не сдержала. Любимая мысль Маркуса — что правда пагубна и лишь иллюзии и ошибки — побужденье всего великого в мире и сердцевина всего того, что люди называют счастьем. Зачем же мне было оспаривать эту мысль? Я оставила ему его иллюзии.
Только ты больше никогда ничего не выспрашивай у меня о нем, о том, кого я любила. Ох, Арвид, как тебе, должно быть, больно это слово! Но я его не вычеркну. Потому что это правда. Или было правдой.
Тебя я любила десять лет назад, и теперь я люблю тебя. Но тогда — больше четырех лет назад — я так долго уже тебя не видела. И я прочитала в газете о твоей помолвке. И мне захотелось жить, понимаешь — жить.
Но довольно об этом. Ах, нет, еще одно. Длилось все недолго. Не больше года.
Второй листок из дневника как раз о том времени, когда все кончилось».
Он взял листок и прочитал:
«1904, сентябрь.
Значит, конец. Так вот что это было? И это все? И больше ничего? Никогда?
Листья кружат за окном на ветру. Листья приземляются по садовым тропкам. На столе моем астры. И один листик залетает в окно и ложится ко мне на стол, на бумагу.
И это все. И больше ничего. Никогда…»
Он снова принялся за письмо.
«А теперь, Арвид, суди меня сам. Я все тебе открыла, а ты осуди меня или помилуй, как уж тебе будет угодно. Ты ничего мне не пиши, просто пошли что-нибудь в конверте (ну там газету, книжицу, словом, что угодно), в знак того, что ты получил мое письмо. Если ты осудил меня, если ты больше не хочешь знать меня, приклей перевернутую марку. А если ты меня помиловал, приклей марку правильно.
Лидия».
Арвид думал.
Конечно, у него и в мыслях не было приклеивать перевернутую марку. Он думал о другом.
Маркус Рослин. Блистательный историк и археолог, чьими работами он зачитывался с глухим восторгом невежды… Кавалер орденов Северной звезды, Почетного легиона, член Академии наук, один из «бессмертных», и прочая, и прочая… И Лидия.
«Лидия. Моя любимая. Единственно любимая. С какою простотой, однако, наставила она рога великому ученому. И я еще должен ее миловать или судить… Ознакомясь, так сказать, с делом… Верней, с показаниями одной из сторон… Но от другой-то стороны я вряд ли когда-нибудь добьюсь показаний. В этих делах мужчины куда сдержанней…
Так что же с нами будет? Со мною, с нею? Мне надо развестись, тотчас развестись. Ах, до чего же это просто богачам! Лидии ничего не стоит развестись с мужем. Ну, а я? Если мое годовое жалованье делить пополам… И Дагмар? Как ей сказать? Что я не люблю ее? И никогда не любил? Да это же для нее будет крушенье, конец света! Или напомнить ей о «праве на свободу»?»
Он улыбнулся при мысли об этом ребячестве. Когда-то, незадолго до свадьбы, они торжественно поклялись друг другу, что, если один из них пожелает быть свободным, другой не станет чинить препятствий. Она же сама и завела об этом разговор, подобные клятвы очень были тогда в ходу, хотя стоило делу дойти до поверки, всегда становилась ясна их нелепость.
И потом, Анна Мария и Астрид. Что же им — расти без отцовского глаза? Или объявится «новый папочка»?..
Нет. Самая мысль о разводе просто немыслима. К тому же в письме Лидии ведь не содержится ни малейшего намека на такую возможность, ничего, что говорило бы о том, что она помышляет о полном разрыве со своим мужем.
Он все думал о ее письме. Сообщение о том, что у нее был любовник, едва ли его поразило. Он уже тогда, в декабре, в гостинице, смутно об этом догадался.
«Теперь ты суди меня сам». Мне ли судить тебя, мне ли?
Он взял лежавшую перед ним на столе французскую газету, сложил, сунул в конверт и на машинке надписал имя и адрес Лидии.
И правильно приклеил марку.
— Что это ты сегодня все молчишь и дуешься? — спросила Дагмар за обедом. — Случилось что-нибудь?
— Нет, — сказал он.
И, помолчав, он добавил:
— Я все думаю, что, верно, мне придется обучиться русскому.
Покуда он обходился помощью знавшего по-русски молодого человека Кая Лиднера, который каждый день заходил в редакцию, чтобы полистать «Новое время» и, в случае если там окажется что-нибудь важное, перевести,
* * *
Почти всякий день, когда он приходил в редакцию, его теперь поджидало на столе письмо от Лидии. В одном письме она писала:
«Вчера Маркус сам завел речь о разводе. Началось с того, что он сказал: «Я вижу, тебе тут тоскливо. Верно, тебе хотелось бы жить в Стокгольме?» — «Да, хотелось бы, — сказала я». — «Но отчего? Театры, общество и прочее?» — «И театры тоже, — сказала я, — но не это главное. Главное в том, что я не люблю тебя и жить с тобой для меня мученье». — «Не люблю», — передразнил он меня с той своей отеческой, снисходительной усмешечкой, которую я всего пуще ненавижу. — Лидия, милая, я уж почти старик, но, право же, не идиот. Разве я когда спрашивал тебя, любишь ли ты меня?» Нет, тут надо отдать ему справедливость. Такого вопроса он мне никогда не задавал. Для этого он слишком умен.
Потом он сказал: «Мы и прежде заговаривали о разводе. Я многое передумал, и вот что я тебе могу предложить. С нашей Марианной я разлучиться не в силах; она останется тут. Ты же свободна. И я назначу на твое содержание пять тысяч в год, но при условии: три месяца ежегодно ты должна проводить тут — два месяца летом и один после Рождества. И в эти месяцы все меж нами будет оставаться как прежде». Я ответила: «Я рада-радешенька была бы двум тысячам в год, только бы без всяких твоих условий».
Он ничего не сказал, а сам ушел к себе и заперся на ключ в кабинете. Уж не думал ли он, в самом дело, что я стану к нему ломиться?.. Но, кажется, я сама решилась. Нет, пока я ничего, ничего не знаю…
Лидия».
На другой день пришло новое письмо.
«Да, я решилась. Нет такого закона, чтобы вынуждать женщину жить под одной крышей с мужем, когда она того не хочет. В свою очередь, и он, конечно, вовсе не обязан ее содержать. Но у меня лежат три тысячи в банке, отцовское наследство. И у меня есть драгоценности. Я получила их в подарок, они мои, и — ох, чуть было не сказала — я честно за них расплатилась… Ну да, я и расплатилась за них, десятью лучшими годами своей жизни я за них расплатилась — неужто мало? Жемчужное ожерелье стоит, я думаю, много тысяч крон. Так что долгие годы я могу не бояться нужды, и к тому же я, конечно, постараюсь сама зарабатывать, себе на хлеб какой-нибудь работой.
И еще одно, Арвид. Ты ради меня вовсе не должен думать о разводе. Как я раньше не хотела быть тебе в тягость, так и теперь не хочу. Только бы тебе было хорошо. И я постараюсь забыть, что у тебя есть жена, и дети, и свой, от меня особый мир. Выпадут же нам минуты, когда все, все позабудется и мы останемся одни в целом свете, только ты и я…
Лидия».
И еще через два дня пришло письмо:
«О, Арвид, если б ты только знал, какая счастливая проснулась я нынче утром! Деревья в саду стоят под снегом, снег блестит, какое солнце, какое небо! А когда я подняла шторы, прямо на меня с ветки глянул снегирь — красная, пушистая грудка вся дрожит, так и видно, как колотится птичье сердце!
Маркус вдруг переменился. Все последние дни мы едва обменялись двумя словами, он и обедал у себя в кабинете. А вчера вдруг вышел к столу и сделался мил и любезен, как он это умеет, когда захочет. Когда мы отобедали, он попросил меня поиграть ему. Я играла «Патетическую сонату». Он сидел в большом кресле у камина, Марианна стояла подле меня. В комнате стало темно, только горели две свечи на рояле, да еще камин… Он попросил играть еще, я играла прелюдии Шопена… Потом Марианна пошла спать, было уже девять часов.
Мы остались вдвоем. «Сядь сюда», — попросил он меня. Я села рядом с ним у камина. «Лидия, Лидия, — сказал он. — Будь по-твоему». Я смолчала. Я не знала, что сказать, и я хотела послушать, что он скажет дальше.
А он сказал: «По тому, как идет наша жизнь последнее время, Лидия, и в особенности после того, как ты воротилась из Стокгольма, я заключаю, что ты в кого-то влюбилась. Сомнений у меня нет никаких. И я не стал бы говорить с тобой об этом. Но неизбежным следствием твоей перемены будет твое ежедневное, ежечасное ожидание моей скорейшей смерти. Разве неправда? Нет, нет, не отвечай мне, зачем? И вот мне бы никоим образом не хотелось быть косвенной причиной того, что в один прекрасный день страшная и гибельная мысль войдет в эту милую и столь дорогую для меня головку. А ведь ты была мне очень дорога, Лидия… да и теперь еще ты мне дорога… Ну так вот, будь по-твоему».