Ибо в одном он был уверен: его преемник, кто бы он ни был, не соблазнял ее, но она сама его соблазнила. И еще одно он знал — тот моложе его, может быть, моложе и Лидии. Он сам не понимал отчего, но он знал это точно. А кто уж он такой, этого он не знал, даже смутно не догадывался. И не оттого ли в отвратительных снах тот являлся ему без лица?
…Иной раз что-то сильнее его воли гнало Арвида к Юхановскому кладбищу. Он останавливался у могилы Добельна, стоял и смотрел на камень, безотчетно долго. И читал надгробную надпись:
БАРОН
ГЕОРГ КАРЛ ФОН ДОБЕЛЬН.
ГЕНЕРАЛ-МАЙОР.
В битвах при Поросалми, Сикайоки, Ню Карлебю и Лаппо выказал геройство на службе Отечеству
И сверху, вокруг герба:
ЧЕСТЬ — ДОЛГ — ВОЛЯ
А потом он поднимал взгляд на окна Лидии. Там горел слабый свет.
Прошел ноябрь. Тьма с каждым днем все гуще обволакивала зимнюю землю.
Однажды, в декабре, незадолго до Рождества, ему домой прислали от переплетчика несколько книжек. В их числе была «Илиада» в старом переводе И.-Фр. Юханссона.
Запутанная история; книга предназначалась Лидии. Как-то еще ранним летом, — короткая, блаженная пора, в которую теперь не верилось, — у них зашел разговор об «Илиаде». Она никогда не читала ее и очень бы хотела прочесть. И вскоре он напал на «Илиаду» у букиниста и купил ей в подарок. Но книга была так потрепана, пожелтела, что пришлось прежде отправить ее к переплетчику. И вот наконец в руках у Арвида два изящных томика в серой коже с нехитрым тиснением — лира, щит.
Послать их ей? После всего? Но ведь она подумает, что это предлог, попытка к сближенью, выпрашиванье любовной подачки.
Но ведь он обещал ей «Илиаду». И он запаковал томики и отправил с посыльным.
Через несколько часов, уже в сумраке полдня, он встретил ее на улице Королевы. Она остановилась и протянула ему руку.
— Благодарю за книги, — сказала она.
— Благодарю…
Они вошли в переулок.
— Ты так внимателен, — сказала она.
Он не тотчас ответил. В горле застрял комок. Лишь уверясь, что голос не выдаст его, он сказал:
— Это ведь твои книги. Я еще летом их для тебя купил. Просто они завалялись у переплетчика.
И они пошли молча.
— Да, — потом сказала она. — Ну, а теперь мне пора домой. Прощай.
— Прощай.
* * *
Назавтра он снова встретил ее в тот же час и почти на том же углу в том же сумраке зимнего полдня, в сетке мокрого снега. Проходя, они обменялись учтивыми поклонами.
А вечером он написал ей письмо.
«Лидия.
Так не может дольше продолжаться. Делай со мной что хочешь.
Я до сих пор не вполне тебя понимаю, со временем, верно, пойму… Как задело тебя мое октябрьское письмо! Да собери я все самые грязные и низкие слова нашего языка и швырни их тебе в лицо, — я этого не сделал, мне такое и в голову не приходило, но вдруг, по если бы я даже так сделал, — что бы все эти слова значили в сравненье с одной-единственной строчкой твоего письма: «Когда ты уезжал, я была с другим».
Но ты обиделась, и я прошу у тебя прощенья. Ведь ты вся моя жизнь. Без тебя мне не жить. Я не могу больше встречать тебя на улице и проходить мимо, словно чужой.
Ты не захотела моего прощенья. Ты надсмеялась над ним.
Но мне так нужно твое прощенье! Прости меня!
Арвид».
Он написал это письмо за два дня до сочельника. Ответа он не получил.
* * *
И наконец-то выпал снег, и настал сочельник.
Арвид Шернблум был свободен в этот день. Он уже с утра запаковал и надписал рождественские подарки Дагмар, детям и служанке. Прежде он, бывало, к каждому подарку сочинял веселые стихи. Теперь он ничего не написал, кроме имен.
Весь день он кружил по улицам под легким снегом, а снег все падал, все падал.
На перекрестке он обменялся беглым приветствием с Филипом Стилле.
— С Рождеством тебя! — сказал Филип.
— И тебя тоже… Кланяйся супруге! — Филип Стилле вот уже два года был женат на Элин Блюхер. Детей у них не было. Они не могли себе позволить такую роскошь, как однажды объяснил ему Филип.
На площади Густава Адольфа Арвиду встретился Хенрик Рисслер. Арвид хотел было в рассеянии снять шляпу, но, одумавшись, кивнул. Недавно они перешли на «ты». И Рисслер стал ему, пожалуй, милее.
— С Рождеством тебя! — сказал Хенрик Рисслер.
— Спасибо, тебя тоже…
— Не выпить ли нам по такому случаю?
— Отчего же!
Они пошли к Рюдбергу и заняли диванчик подле окна с видом на площадь.
— Чудо, как хорош замок за этой завесой снега, — сказал Шернблум.
— Да, — подхватил Рисслер, — однако же тот, кто не видал замка десять лет назад, до восстановительных работ, в сущности, не имеет о нем понятия. Таким он уже не будет, верно, ближайшие сто лет.
Оба молча наблюдали игру теней за окнами, прохожих, то и дело останавливавшихся поздравить друг друга с Рождеством…
— Скажи, — начал Шернблум, — вот у тебя в одном рассказе Шекспирова цитата:
Земля пристыжена
и более носить меня не хочет.
Я загостился тут и потерял
дорогу в жизни[21].
Откуда это?
— Из «Антония и Клеопатры», — ответил Рисслер. — У него, когда он писал трагедию, была какая-то запутанная история с некой смуглой дамой — «The dark lady». Но ничего, он нашел свою дорогу в жизни, дорогу к захолустной дыре, где он родился и где хотел умереть. А перед тем успел-таки купить себе землю и, захудалое дворянство, дабы, проживши жизнь комедианта и подозрительного сочинителя, сойти в могилу достопочтенным мужем.
Арвид смотрел и смотрел на игру теней за окном. Вот прошел Кай Лиднер, он поднял воротник.
Кай Лиднер был тот самый знавший русский язык юноша, который помогал ему с переводами. Ему недавно минуло двадцать пять лет, и он был неизменно погружен в глубокую тоску. Как-то еще прошлой весной он объявил Шернблуму, что ему недостает лишь достойного предлога, чтобы лишить себя жизни. Он страдал от черной бедности и с трудом перебивался со дня на день. Но это не казалось ему достойным предлогом. Он считал себя нигилистом и анархистом. Арвиду вспомнилось, как однажды — не на Троицу ли? — он упомянул о нем в разговоре с Лидией. И когда он рассказал ей, что тот все собирается покончить с собой, она ответила: «А, вздор. Одна болтовня, конечно. Но у него такое милое имя. Кай Лиднер. Красиво…»
Воспоминанья уже пошли цепляться одно за другое, но Хенрик Рисслер вывел его из задумчивости:
— Согласись, что с приговором Викселлу вышло безобразно. Профессор экономики, в юности сидевший в тюрьме за богохульство, известный своим только что не патологическим правдолюбием, вдруг берется за старое и читает перед сборищем молодых лоботрясов лекцию о непорочном зачатии, пересыпая ее шуточками самого рискованного свойства. Что он такое говорил, газеты не пересказывают, сообщают лишь, что он нес пошлый и вредный вздор. И вот дюжина писак, и среди них — увы! — наш общий друг Кригсберг, не верующих ни в Бога, ни в черта, голосят на все лады, что он, мол, перешел всё границы, что это недопустимо, что его надо судить! И его судят! И осуждают! Ну и суд у нас! По закону в подобных случаях осуждают того, кто вызвал «всеобщее возмущение». Но у аудитории он возмущения не вызвал, напротив — лоботрясы ликовали! Он вызвал всеобщее возмущение у Кригсберга и иже с ним! Или вернее сказать, Кригсберг и иже с ним из кожи вон лезли, чтобы направить на него «всеобщее возмущение». И вот за это-то Викселла осудили!
— Да, — согласился Арвид. — Безобразно…
— Ну, а как тебе нынче работается в «Национальбладет»? — спросил Рисслер. — Подумать только. Покойного Улафа Левини заменил доцент Лоок. Гуркблад и Торстен Хедман чересчур высоко занеслись и до газеты не снисходят. Наш Маркель перекочевал в «Дагенс пост». И его заместил Кригсберг! Из всей прежней команды девяносто седьмого года уцелел один Донкер! Однако же — жив курилка!
— Да, — отозвался Шернблум, — с девяносто седьмого года немало воды утекло. Ну, мне пора. Ты остаешься?
— Пожалуй, посижу еще часок. Будь здоров. Ах нет, погоди-ка. Послушай, ведь это Лоок писал недавно о Паскале? О том, что Паскаль мастер сомненья? Ну да, Паскаль ему от Улафа Левини в наследство достался. Больше он ничего от Левини не взял. Если верить биографии Паскаля, написанной его сестрой, так он ни секунды не сомневался ни в одной из «божественных истин». Он был слаб, хрупок, много болел и был всячески предрасположен к религии. Но он к тому же был одарен блистательными способностями к математике и физике. Оттого-то он и значил так много для церкви. Когда обычный служитель, простой пастор защищает слово Божие — кому какое дело? Он справляет свою должность, не более. Но когда такой муж науки, как Паскаль, как Ньютон, как Сведенборг, защищает веру — это надо ценить. Вот церковь с ними и носится.