С тех пор миновало уже две недели. Дважды он бродил поздно вечером по Юхановскому кладбищу и глядел на ее окна. В первый раз они были темны, во второй раз слабо освещены.
Он думал о ней неотвязно, с мученьем. Что, если она уже истомилась, наскучила свободой и одиночеством? Она ведь в самом деле очень одинока, — кого она видает, кроме него и фрекен Эстер Рослин… Не постыл ли ей город, не стосковалась ли она по дочке, по старому мужу, такому ученому и мудрому? Кто знает, может быть, она ездила их навестить и не хочет ему признаться?..
Он дошел до угла Туннельной. Она всегда представлялась ему самой мерзкой в Стокгольме улицей. Тем не менее он завернул за угол и углубился в узкий, темный, грязный проход, где висел густой запах пивоварен и харчевен, замешанный на каком-то еще трудно определимом запахе, прошел его весь до самого Брункебергского туннеля, а там поднялся по ступенькам, прошел по Рудной, подался влево и очутился меж старых могил и черных вязов, в тишине кладбища.
…Нет, света в окнах не было.
Он вдруг почувствовал, как ему нестерпимо трудно идти домой, разговаривать, ужинать. Он вошел в табачную лавку на Рудной и оттуда позвонил Дагмар по телефону, чтобы не ждала его, он поужинает с приятелями.
А выйдя из лавки, он лицом к лицу столкнулся с Лидией.
Мгновенье оба не знали, что сказать.
— Ты заходил ко мне? — спросила она.
— Нет, — сказал он, — Это было бы против уговора. Просто я прошел по кладбищу и посмотрел, не горит ли у тебя свет.
Она ответила не сразу. Они молча брели рядом и скоро дошли до кладбища.
— Вот как, — наконец заговорила она. — Ты, стало быть, меня пока не позабыл?
— И ты еще спрашиваешь?
Она промолчала.
Потом он спросил:
— Ты все это время, что меня не было, оставалась в Стокгольме?
— Конечно, — ответила она, — где же мне быть?
Они свернули на узкую стежку и остановились подле старой деревянной часовенки.
Когда он поцеловал ее, она запрокинула голову. И потом, когда оба очнулись…
— А я уж думал, — сказал он, — что ты ездила домой, к своим.
Она бледно усмехнулась.
— Нет, — ответила она. — Я к ним не ездила.
Ветер шуршал сухой листвой.
— Ты меня пока не совсем разлюбила? — спросил он.
Глаза ее еще больше стали от слез.
— Кажется, не совсем, — сказала она.
Она взяла его за подбородок и заглянула ему в глаза.
— А ты? — сказала она. — Зачем ты так меня любишь? Это, должно быть, глупо.
— О, конечно, это глупо, — возразил он (его вдруг разобрала безудержная веселость), — но ведь самое увлекательное в нашей жизни, самое приятное — делать глупости!
Ей его веселость не передалась. Она серьезно смотрела прямо перед собой, в темноту, и ничего не ответила. Он сказал:
— А я ведь собирался, как всегда, идти домой. Сам не знаю, что понесло меня на кладбище, и я стал смотреть на твои окна. Свет не горел. И я уже не мог пойти домой. О, не знаю, если б и горел свет, все было бы, верно, точно так же… Но, послушай, я зашел в табачную лавку и по телефону сказал Дагмар, что ужинаю с приятелями. Ах, довольно, впрочем, о моем ужине. Мы идем к тебе, ведь правда?
Она словно взвешивала в уме что-то чрезвычайно важное. И долго молчала.
— Нет, — потом сказала она. — Нет, не сегодня. Не теперь.
— Отчего?
— Этого я не могу тебе объяснить сразу, вдруг. Но ты все узнаешь.
Он оторопел, не находил слов.
— Да, да, — выговорил он наконец, — ладно, пойду куда-нибудь, поужинаю…
— Вот и отлично, — сказала она.
Последовало легкое рукопожатье, и они пошли в разные стороны.
Он отправился в «Континенталь» и там поужинал. Ему, без всяких, впрочем, стараний, достался диванчик, который он про себя прозвал «диванчиком Лидии». Потом он отправился в другое место и там застал друзей и знакомых. У Рюдберга он увидел Маркеля и Хенрика Рисслера. К Рисслеру Арвид Шернблум питал безотчетную антипатию, которой причин сам не мог понять. Но он никогда не позволял себе чем-нибудь ее выдать, и когда Маркель подозвал его к их столику, он, разумеется, тотчас подошел.
— Любезный собрат, — начал Маркель, — тебе, быть может, неизвестно, что Хенрик Рисслер переменил поприще и сделался исследователем-путешественником? Он проделал путешествие в град Копенгаген и открыл там новое виски под названием «Белая Лошадь» — «Тhе White Horse». Помоги-ка мне его опробовать. Рисслер ввез сюда образцы.
— По мне все одно, какое виски, — возразил Шернблум. — У меня не было случая отточить свой вкус.
— Надо вставать пораньше и упражняться, — не унимался Маркель. — Да, как там твоя засада на зайца? — спросил он у Рисслера.
— А, так вы еще и охотник? — обернулся к Рисслеру Шернблум. — Я не знал!
— Вовсе нет. Когда мне было двенадцать лет, я однажды подстрелил из рогатки белку. Я в нее попал, она даже свалилась с дерева; но когда я попытался ее подобрать, она принялась так царапаться, что я ее отпустил. А раз я не совладал с белкой, куда уж мне идти на зайца! Просто как-то на этих днях мне пришлось на одном обеде сидеть рядом с помещицей и ловкой охотницей — до мужчин. И вот она меня и спрашивает: «Ну, а у вас в Эстермальме хорошая охота на зайцев?» А я ей на это: «О, на углу Карловой и улицы Девы — отличная охота!» Тут она что-то призадумалась, и беседа наша оборвалась. А потом мне был нагоняй от хозяйки за то, что я допустил якобы непозволительные вольности в разговоре с дамой! Ей почудилась в моем ответе непристойность Видно, она ожидала, что я ей скажу: «Нет, сударыня, у нас в Эстермальме — увы! — не охотятся на зайцев!»
— Подозреваю, — вставил Маркель, — что самое название «улица Девы» влечет некие тайные ассоциации идей, отчасти объясняющие недоразумение…
Арвид слушал рассеянно. Мысли его были далеко. Что она хотела сказать этим «не теперь» и «ты все узнаешь»?.. И какое грустное было у нее лицо…
Из задумчивости его вывел настойчивый голос Рисслера.
— Ваше здоровье!
— И ваше! — ответил Арвид. — Да, кстати, давно хотел вас спросить. Но, быть может, это нескромно, тогда, прошу вас, не отвечайте. В основу вашей первой книги положено пережитое?
— Ничуть, — ответил Рисслер. — Речь в ней только о том, что мне и хотелось бы, и страшно было бы испытать. Потому-то из всего, что я написал, эта книга производит наибольшее впечатление правдоподобия.
— А как же! — подхватил Маркель, — Чем несуразней врешь, тем верней оно сойдет за правду. А жизнь порой выкидывает такие коленца, что кажется выдумкой.
— Именно, — сказал Рисслер. — Но как раз это правдоподобие-то меня однажды и подвело. Я тогда был без памяти влюблен в одну девушку. Нравился ли я ей, не знаю, я так и не посмел у нее спросить. Но как-то вечером, провожая ее домой с лекции Улафа Левини, я спросил ее, как ей понравилась моя книга. Она ответила, что книга ей вовсе не понравилась. Я заключил, что и сам ей не нравлюсь, и мы простились довольно холодно. Лишь много лет спустя я все понял. Она, разумеется, приняла книгу за исповедь. И коль скоро речь в ней идет о юноше, соблазнившем сразу двух девиц и подделавшем вексель на триста крон, — чему уж тут понравиться? Кстати, ведь и критика судила о книге так, будто каждое слово в ней — жизненная достоверность. И кто бы мог подумать, что стреляные воробьи попадутся на такую нехитрую приманку? А вот поди ж ты — попались! Чего же требовать от двадцатилетней девушки? — Рисслер глотнул грогу и продолжал: — И больше всего не нравится мне в Стриндберге как раз то, что он приучил читающую публику вечно спрашивать — а кого вывел автор в качестве героя и кого он вывел героиней? И сколько в этом романе правды, а сколько вымысла? Он приучил читающую публику думать, будто нынче уже никому не под силу насочинять целую книгу вранья. И что за мученье писать теперь романы и пьесы. Просто мочи моей нет. Как бы хотелось мне сесть и написать небольшую книжицу о том, что я думаю о нашей жизни, — без посредничества вымышленных лиц, без обмана и приправ. А романы и пьесы — ах, черт! Но, впрочем, есть лишь один способ достойного существованья — полное безделье.
Тут разговор перекинулся на Стриндберга. В двенадцать Арвид Шернблум поднялся.
— Прошу меня извинить, но мне надо в газету. Кое-какие экстренные телеграммы. Князь Болгарский Фердинанд отныне именует себя Цезарем, что по-славянски звучит как царь. Не думаю, чтоб из этого что вышло, но кто знает… Доброй ночи!
* * *
Когда наутро он пришел в редакцию, на его столе, среди прочей почты лежало письмо от Лидии, и он прочел:
«Арвид.
Когда ты уезжал, я была с другим. Это не любовь и даже не наважденье, сама не знаю, как и назвать… Но ты уехал, и мне стало до того тоскливо, до того одиноко. И ты мне все время мерещился вместе со своей женой. Мне было тяжело, невыносимо тяжело, я искала выхода. Или мне захотелось удостовериться, что и я могу что-то значить в чужой судьбе? Не знаю.