если это не так, как я говорю. Сам доктор удостоверил… Справка имеется.
Девушка еще не совсем сформировалась, но и голос и фигура ее обещали быть отличными. Все смеялись, но никто и не думал за ней ухаживать.
Кто-то из офицеров нарисовал карандашом на скатерти ее портрет, а Клапс сымпровизировал несколько слов на музыку из «Негритянки»:
О черная рабыня,
Когда б ты не была столь молода.
Когда бы не было опекунов с тобою!
Под общий смех капитан Папаки рассказал, как юная певица появилась в оркестре Буланже.
— Знаете, почему он бережет ее как зеницу ока? Девушка была доверена ему родителями на определенных условиях. За то, что она вернется в семью невинной девушкой, Фроса, жена Буланже, отвечает своим домом в Тульче…
— Я знаю еще более любопытный случай, — прервал его капитан Димиу. — В прошлом году, когда я принимал участие в работе военного суда в Галаце, во время процесса над одним офицером, мне довелось читать подлинный документ. Офицер умыкнул дочь одного грека, перекупщика хлеба. Потом последовало примирение, и отец девушки потребовал от офицера письменного документа. Записка была приобщена к делу и гласила: «Я получил одну девственницу в день 8 сентября 1902 года».
Нягу сидел в самом конце стола между двумя весельчаками — приятелями Курносым и Клапсом.
Курносый получил свое прозвище за форму носа. Выросший на крестьянских хлебах, он, став офицером-механиком, не порвал связей со своими друзьями-рабочими. Когда его избрали председателем общества «Молот», в честь этого события была организована манифестация с музыкой и знаменами общества при отходе судна, на котором он служил. Пришедший в ярость адмирал подверг офицера-коммуниста наказанию, дав ему десять суток строгого ареста.
Тогда-то павший жертвой Курносый произнес фразу, которая стала знаменитой среди моряков: «Насколько искренен народ! Насколько лживы адмиралы!»
Друзья прославляли его в стихах, где напоминали, что «профессия его — из золота браслет, а глотка — как из серебра воронка».
Коренастый и сильный, лейтенант Клапс был талантлив и изобретателен, но настолько ленив, что все дни пребывал в полусонном состоянии. Только к вечеру он пробуждался к жизни, а после полуночи становился совсем другим человеком, подвижным, деятельным, блещущим остроумием. Представляя собой ночного зверя редчайшей породы, он был вдохновителем всех кутежей в камере-обскуре. Его проделки приводили в отчаяние гарнизонное начальство.
Как-то среди ночи он выкрал у одной артистки варьете собачку и раскрасил ее черными и белыми полосами. Во время выступления артистки эту собачку, превращенную в детеныша зебры, он выпустил на сцену.
Не узнав свою любимицу, артистка завизжала от страха и бросилась бежать, а странное животное под гомерический хохот публики помчалось за ней.
Нягу пил нехотя. Ему так хотелось опьянеть, но хмель его не брал! Бесшабашное веселье тоже не увлекало его. Он чувствовал себя слишком трезво и скованно среди всеобщего безумного оживления. Он был как бы единственной струной в целом оркестре, которая не вибрировала в этом зале. Его обнаженные нервы болезненно воспринимали все творившееся вокруг. Он понимал, что его сентиментальность в атмосфере камеры-обскуры должна восприниматься как наивный и смешной пережиток. Поэтому он пытался прикрыться цинизмом и весельем, но у него ничего не выходило.
С симпатией и восхищением смотрел Нягу на всех, кто умел топить все жизненные невзгоды в попойках, смехе и шумных песнях. Он видел много заурядных, инертных людей, которые во время пирушек как бы просыпались, становились живыми, умными, словно поэзия пьянства гальванизировала их.
На Клапса Нягу смотрел с некоторой завистью, поскольку сам не мог так радоваться жизни, как он.
Подобно актеру с героическим амплуа, Клапс придавал особую торжественность своим словам и жестам, а пирушке величественность, далекую от разгула и разврата. Таковы же были и его воззрения, которые он страстно защищал:
«Не смешивайте пир с пьянством».
«Англичанин напивается, румын веселится».
«Подойди сюда, раб!» — обращался он басом к официанту, подражая жестам римского патриция.
Забравшись на стул, Клапс начал патетически декламировать «Венеру и Мадонну», уставившись на белокурую Морскую Базу:
Так и я, плененный ночью волшебства и вдохновенья,
Превратил твой лик бездушный, твой жестокий злобный лик
В образ ангелоподобный, в ласку светлого мгновенья,
Чтобы в жизни опустелой счастья нежный луч возник.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Превратил в святую беса, пьяный хохот — в гимн хвалебный…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но теперь покров спадает…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ты бесстыдная вакханка, ты коварно завладела
Миртом свежим и душистым осиянного венца.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Рафаэль когда-то создал лик мадонны вдохновенной,
На венце которой вечно звезды яркие горят, —
Так и я обожествляю образ женщины презренной,
Сердце чье — мертвящий холод, а душа палящий яд [20].
Декламация была прервана, потому что Морская База почувствовала себя задетой некоторыми слишком сильными выражениями Эминеску.
Все захотели послушать какой-нибудь сердцещипательный романс. Буланже прочистил горло, глубоко вздохнул и начал:
Положи конец в сарай нам…
— Погоди! — возмущенно воскликнул Клапс. — Кто тебе позволил, индийский раб, калечить румынские песни? Поэт написал:
Но цыган продолжал петь:
Положи конец в сарай нам.
В камере-обскуре стало нестерпимо жарко. Лица раскраснелись, голоса охрипли, глаза блестели, мысли перескакивали с одного на другое. Горячие споры и бесконечные тосты тонули во взрывах хохота и хриплых выкриках.
Чтобы проветрить комнату от табачного дыма и впустить свежий воздух, распахнули окна. Молодежь высыпала в зал и принялась танцевать новый танец. Один из офицеров, громким голосом напевая мелодию, подхватил Фицу и закружил ее, обучая новым фигурам. Буланже, внимательно прислушиваясь, водил смычком в такт новому танцу, который он слышал впервые.
Вдруг по залу пронесся пронзительный визг. Музыка резко оборвалась. На мгновенье всех охватила паника и замешательство. Буланже, словно ястреб, бросился к закрытой двери. Барабаня по ней кулаками, он в отчаянии кричал:
— Откройте дверь, господин лейтенант! Отпустите ее… Не делайте меня несчастным, господин лейтенант!
Цимбалист и кларнетист изо всех сил налегали плечами на дверь и ревели во все горло:
— Не поддавайся, Фица!
— Пропал Фросин дом, эх…
— Что? Что случилось? — спрашивали все друг друга в недоумении.
Оказывается, офицер, танцевавший с Фицей, закончив головокружительный тур, увлек ее, словно вихрь, в соседнюю пустую комнату и исчез там вместе с девушкой, заперев за собой дверь на задвижку.
Поскольку дверь не поддавалась, Буланже жалобно запричитал, льстиво поглядывая на более пожилых офицеров:
— Господин капитан, господин доктор…