— О Кровавый Следопыт, я дарю тебе мою жену. Рядом с ней желание горит, как незакатное солнце…
Дверь кухни подается, три ворвавшихся туземца прокатились по плиткам, покрытым льдом; их сомкнутые рты переполнены мясом — его сырые волокна при поцелуе скользят по зубам; их руки ласкают оголенные крестцы: «…закончился праздник вольных мужчин: они блюют медовыми пирожными и лимонадом на двери свинарника; дети — горло забито конфетти, расцвеченные флаги намотаны на потную грудь под рубахой — вырывают, согнувшись, сухую траву на поле, примыкающем к бойне; женщины вытаскивают корыта для стирки белья на песок. О братья, они перережут глотки туземцам на столах для голосования; дети будут играть на песке в футбол отрубленными головами, женщина воткнет в обезглавленную шею туземца черпак, тарелку, столовый прибор; журавли улетают за границу; солнце облучает радиоантенны; после тьма сокроет горную вершину, исчезнет сожранная крысами блевотина; посреди ночи на куче навоза родится цветок; мы все сядем вокруг него на корточки, Мулу назовет его как свою мать, Мансур — как невесту, Сайд — как сына; склонившись над цветком, они гладят его; свиньи трутся о наши бока. Чтоб победить страх и сделать гибкими мышцы, скованные покорностью, мы, раздетые, будем любить друг друга, изогнувшись, загребая грязь руками и ногами; мы сплетемся в клубок до зари, сгибая суставы, сдирая кожу, прижавшись друг к другу жилами и ранами, смешавшись волосами. Утром одинокий человек, подстегиваемый дротиками партизан, поднимется на деревянную паперть церкви и опустит ногу в кипящую, заправленную ароматными травами воду; судорога сведет все его мышцы от лодыжки до черепа; на его еще сухой коже вздуются волдыри; но вот страшный жар разрывает его спину, верхняя часть туловища ломается и падает, голова раскалывается о край котла; подошедшие женщины помешивают куски плоти, они достают их пальмовыми шестами и бросают детям; те разбегаются, но женщины заставляют их через силу пожирать вареную человечину; солнце в зените бьет в неподвижную воду, где плавают куски плоти, женщины, дети, палачи спят, повалившись в траву, под сваями деревянной паперти; кровь сочится меж их зубов; птицы слетают на воду в котле, хватают куски, относят их в заросли, под ветви; вечером, проснувшись, женщины, дети, партизаны, легкораненые туземцы, заложники с выбитыми зубами бродят под персиками и абрикосами, жуя их цветы, пачкая в пыльце оружие и кнуты…»
Снег покрыл сплетенные тела; рты, забитые снегом, умолкли. Подростки перепрыгивают через заросли дрока, сталкиваются лбами, смеются, борются на насте; лучи перевернутого прожектора освещают заснеженные вершины. Лейтенант на заре толкнул дверь своей комнаты; он движется по галерее, сжимая в руке кусок мыла; часовые, сгрудившись в кучу, спят на вышке; лейтенант, присев на корточки, мажет мылом губы часовых, чертит кресты на их груди; после, когда часовые просыпаются, сплевывая мыло, он спускается во двор, мажет губы солдат и рисует кресты у них на груди; потом, присев, мажет открытые, испачканные спермой рты туземцев, чертит кресты на масляных торсах; днем он приносит и ставит на брезент деревянный настил, на который два солдата водружают ванну с теплой водой; он приказывает построившимся солдатам раздеться и, бросив грязные гимнастерки в бак для белья, который держат два туземца, сесть один за другим в ванну так, чтобы вода покрыла их плечи: «…пусть та вода, что смыла грязь с тела первого из вас, о мои молочные братья, расслабит ваши мышцы. Пусть выделения вашей ярости скопятся на краю ванны. И я рукой, не касавшейся срама, сотру ярость с губ моих, я задушу крик, что толкает мне в глотку взбешенная кровь. О вы, помесь плоти и духа! О плоть, ласкающая дух! Звери мои, руки мои. Запах членов источают ваши волосы, ваши руки, ваши голоса; совокуплением благоухают засады; словно невиданная прежде в этих местах птица, обосновался этот запах, расточаемый вами, обосновался в лесах и полях, словно невиданная в этих краях птица — она гнездится в купах дерев и щелях земли, отмеченных вашим дыханием, порхает из следов, оставленных вашими ногами, из развалин, оставленных вашими руками. Она предшествует вам в засадах, она запускает когти вам в пах, когда вы садитесь на корточки, вам в губы, когда вы оскорбляете женщин. В деревнях дети, оставшиеся сиротами от рук ваших, льнут к вашим бедрам и шарят по вашим карманам, набитым хлебом войны и пакетиками с кофе; девушки, в которых вы впрыскиваете свой яд, не бегут, когда вы подходите к ним и солнце освещает черный пот на ваших спинах. О мои молочные братья! Я сосал молоко ваших матерей. Потом, лежа в садах с юными девами, я сосал их губы и груди. В то лето, когда умерла моя родная мать, мои губы иссохли и отныне только мои пальцы мяли мой член, чтоб усмирить его. Склонись, мой торс над грудью девы или часового, все едино. Испусти, мой рот, любовный вопль. Брызните, мои слезы, омочите чрево, к которому я прижимаюсь щекой. О бедра, о колени, сомкнитесь! Твои щеки, твои губы улыбаются, когда нас обволакивает аромат моего опорожненного члена. Ты прячешь глаза у меня под мышкой. Ты высвобождаешь свой живот из-под моего. Лежа подо мной головой к моим ногам, ты ласкаешь мои сморщенные, твердые яйца, мой изготовленный к бою клинок, ты вливаешь свое свежее дыхание в его острие. В голубоватом сиянии капелька спермы дрожит и скатывается по твоим губам, ты раскрываешь последним жемчужинам свои глубокие глаза, твои ресницы захлопываются за ними; ты спишь, положив голову на мою выгнутую спину. Вытянувшись рядом с тобой, опершись на локоть, я ласкаю твою закрытую вагину, где потрудился мой дикий член. Я нюхаю ее. Я ее целую. Я созерцаю ее до глубокой ночи. Моя ладонь ласкает, облегает, обводит контуры твоей груди, твоего живота. Я склоняю свой взор на твою грудь и слежу за ее дыханием. Мой член сохнет на твоих губах, между твоих ресниц. О мои молочные братья! Вы, чьи жесты незамедлительно воплощают мечты, выберите по жребию того, кто, прикрыв двери моей комнаты от вас, занятых чисткой оружия и уборкой казарм, шагнет к моей постели, на мгновение ослепленный сумраком, и по моему приказу возляжет со мной. Потом, когда, пресыщенный ложем, с урчащим от голода чревом, он поднимется и начнет одеваться, я спущусь в деревню, где дети будут улыбаться расточаемому мной запаху совокупления, а коты и собаки — тереться о мои щиколотки…»
Подростки, усевшись на пальмовые настилы в глубине пещеры, едят лепешки; снег покрыл камни у входа; оружие брошено в кучу к их голым ногам; их сандалии сушатся на песке; два ворона, привязанные в глубине пещеры, совокупляются; подростки смеются, запрокинув головы; дозорный, сидящий на ветке кедра у входа в пещеру, греет пальцы на своем курчавом лобке; по светлому небу блестками чиркнула эскадрилья самолетов; дозорный свистит; подростки хватают оружие, обувают мокрые сандалии и кидаются на камень, где совокупляются два ворона. Но эскадрилья растворилась в небе над морем, ее синие веки хлопают по заснеженной равнине. Подростки выходят из тени, развязывают сандалии, ложатся голова к голове у костра из сухой травы, который часовой развел на скальном выступе: «…Француи жгут пальмовые рощи, напалм разливается по реке; вода смывает камни разбомбленных домов; в колыбели, уносимой течением, кричит ребенок; запруда из пальмовых веток останавливает колыбель; один солдат, штаны расстегнуты, член торчит, кидается в воду, вскакивает на запруду, разбиваемую пепельным потоком, хватает колыбель, прижимает ребенка к груди; вернувшись на берег, он встает на колени на покрытый пеплом песок и, покраснев, целует ножки ребенка. О мои братья, набившие оскомину ягодами можжевельника, в ночь праздника Независимости мы лежали вдоль вскрытой канализационной трубы, мы пили воду, просачивавшуюся между бетонных плит… Рядом с нашими губами две девочки застирывали окровавленные тряпки — драные рубахи и тюрбаны своих замученных, убитых отцов и братьев… Здесь же голый подросток с перевязанной головой поедает дождевых червей, его мать и сестры поддерживают его, закрыв распущенными платьями его торс, увязший в грязи. Трупы предателей — туземцев, подвешенных за горло на ржавых крюках бойни, покачиваются в лунном свете. Старуха вытирает лицо красной травой, покрывающей сточную канаву бойни. Ребенок, присев на корточки под одним из повешенных, слизывает с его ноги свежую кровь…»
Джохара, маленькая вольноотпущенница из Экбатана, чинит солдатские гимнастерки, пришивает пуговицы; ее кожа нежна, глаза прищурены, губы белы; офицер, ее прежний хозяин, купил для нее прачечную, устроенную в проеме наружной стены Дворца; там она и живет со своей матерью; солдаты любят ее: по вечерам запах свежевыстиранного белья наполняет улицу и поднимается к окнам казарм; солдаты ворочаются на своих подстилках, порывисто и истомлено; они любят бывать в лавочке, они погружают руки в корзины с чистым бельем, после нюхают свои пальцы. Джохара ходит от корзины к корзине, ее юбка порхает по коленям сидящих в тени солдат; она заваривает чай для своей матери, расправляет воротник, пришивает пуговицу к гимнастерке, ее ладонь касается подбородка или шеи солдата, наперсток упирается в распахнутую грудь и скользит по потной коже; солдат весь во власти ее невесомых рук, он видит сквозь свежий клубящийся сумрак губы Джохары, иголку, зажатую между ними, он слышит, как потрескивает нитка, как трепещут бедра девушки, присевшей перед ним на корточки. Самые отчаянные из них не осмеливаются дотронуться до нее: солдаты боятся девственниц. В Экбатане ее хозяин — офицер часто приподнимал завесу алькова, где спала она, его рабыня. Он склонялся над ней, разбуженной; часто дыша, распахивал ворот ее блузы, касаясь ногтями сосков; другая рука, задирая блузу на живот, расстегивала пуговицы черной пижамы; Джохара, с блестками слезинок в глазах, обнимала маленькими ладонями шею офицера. Он снимал их своими руками, целовал их, сжимая запястья, его золотая цепочка скользила меж ее грудей, в его дыхании ощущался запах вина, в уголках его губ блестела розоватая слюна, она вытирала ее своими пальцами.