— Ваше благородие, — забеспокоился Яков, — а если человек не виновен в том, в чем его обвиняют? Что-то у меня голова идет кругом. То я думаю, что все ясно как день и преступление, о котором мы говорим, яйца выеденного не стоит, просто ошибка, можно сказать, а потом вы говорите такое, что меня в дрожь кидает. За мой малый грех — почему же надо обвинять меня в грехе страшном? Я назвался не своим именем, да, во почему из этого следует обвинительный акт?
— Мы установим в должном порядке, что из этого следует
Мастер тяжко вздохнул, сел, и скованные руки дрожали у него на коленях.
— Я просил вac ответить на показания свидетеля Лебедева.
— Уверяю вас, ваше благородие, у меня ничего плохого не было на уме. Что я сделал неправильного — Николай Максимович и сам признает, — я сделал нехотя, против моей воли. Дело было так, что я нашел его пьяного в снегу. Как вознаграждение он мне предложил работу, но я же его не просил. Мне бы отказаться, я и пробовал отказаться, но деньги уходят, мне за жилье платить надо и прочее. Работа мне была позарез нужна — у меня руки плачут, когда у них нет работы, — ну и принял я под конец это его предложение. Краской, обклейкой при первой моей работе он остался доволен, и еще он мне говорил, что я хорошо блюду его интересы на кирпичном заводе. Я вставал в половине четвертого каждое утро — присматривать, как грузят кирпичом телеги. И если бы он один раз мне это сказал — так ведь несколько раз говорил. Вы сами можете его спросить, ваше благородие.
— Хорошо, но вы назвались чужим именем? Русским именем? Это не был несчастный случай, как я понимаю? Это было намеренно?
Следователь решительно тряхнул головой. И это тот самый человек, который говорил, что любит Спинозу?
— Да, это была моя ошибка, я признаю, — сказал Яков. — Я сказал ему первое имя, какое пришло на язык. Не подумав, ваше благородие, вот так человек и попадает в беду. Один неверный шаг всего — и запутываешься. Дологушев — это такой кривой мужик недалеко от нашего местечка, он забивает свиней. Но ведь я не хотел жить в заводе, и как не хотел! До того дошло, что сна лишился от беспокойства. Николай Максимович сам упоминает, что я испугался, когда он предложил мне жить над конюшней. Я спросил, можно я лучше буду жить на Подоле и ходить на работу, а он сказал — нет, пусть я прямо в заводе живу. И он ошибается, не спрашивал он у меня бумаг. Может, ему так кажется, но он не спрашивал. На него нападает тоска, иногда мысли путаются. Клянусь, он ни разу не спрашивал. Спросил бы, так сразу все бы и кончилось. Я понял бы, что дело не выгорело, и ушел бы. И избавился бы от всего этого несчастья.
— Но вы, однако, жили в Лукьяновском, хотя сознавали, что нарушаете при этом закон?
— Да, я и сам уже говорил, ваше благородие, но я не хотел потерять работу. Я надеялся на лучшую жизнь. — Голос у него жалобно дрогнул, но, увидев сжатые губы и строгий взгляд следователя, Яков осекся и стал разглядывать свои руки.
— В вопросном листе, — сказал Бибиков, нацепляя очки и сверяясь с другой бумагой, — вы указали, что вы еврей «по рождению и национальности». Справедливо ли я усматриваю здесь особую оговорку, и если да, то каков ее смысл?
Мастер минуту сидел молча, потом поднял сконфуженный взгляд.
— Что я имел в виду, так то, что я человек нерелигиозный. В молодости я верил, а потом потерял веру. По-моему, я это упоминал в разговоре с вами вчера вечером, но может, и не упоминал. Только я это имел в виду.
— Как это случилось? Я говорю о вашей утрате веры.
— Думаю, тут не одна причина, хоть всех я и не упомню. Жизнь так поворачивалась, что мне много о чем приходилось думать. Одна мысль рождает другую. Дайте мне одну мысль — и через минуту ее уже будет толкать вторая. А еще я немного читал, я вам говорил, ваше благородие, и понабрался кой-чего, о чем раньше и не догадывался. Так как-то, все, вместе взятое.
Следователь весь подался вперед на своем кресле.
— А не были вы, случаем, крещены? Весьма бы пришлось кстати.
— О нет, ваше благородие, не было ничего такого. Я хочу сказать, я свободномыслящий.
— Так, понимаю, хотя, чтобы стать свободномыслящим, надо научиться мыслить.
— Уж я стараюсь, — сказал Яков.
— Кто такой, во-вашему, свободомыслящий?
— Человек, который сам решает, хочет ли он верить в религию. Ну еще, наверное, можно сказать — агностик. Кто-то верит, кто-то нет.
— И вы полагаете, вам прибавляет чести, что вы неверующий?
Б-г ты мой, что я такое сказал? — думал мастер. Надо быть тише воды, ниже травы, не то сам себе вырою могилу и меня в нее положат.
Он заговорил торопясь:
— Вы сами сказали, ваше благородие, «да» и «нет» попадают на свое место, когда говоришь правду. Я говорю правду.
— Не будем без нужды усложнять эти материи. — Бибиков отпил из стакана. — Вы по закону еврей. Таковым считает вас правительство Российской Империи, как бы вы ни запутывали свой ответ. Таковым вы значитесь в вашем паспорте. Наши законы относительно евреев к вам применимы. Однако если вы стыдитесь своего народа, почему бы вам официально не отказаться от своего вероисповедания?
— Я не стыжусь, ваше благородие. Может быть, мне не всегда нравится то, что я вижу, — еврей, как говорится, еврею рознь, — но если бы я кого и стыдился, то, уж наверно, себя самого. — Он сказал это и покраснел.
Бибиков слушал с интересом. Заглянул в свои записи, поднял взгляд и прищурился, Иван Семенович, помощник, который ловил каждое слово и, как зеркало, отражал каждое движение следовательского лица, заглянул в записи со своего места и весь вытянулся вперед.
— Только совершенную правду, пожалуйста, — строго сказал следователь. — Являетесь ли вы революционером, в теории или на практике?
Яков слышал, как бухает у него сердце.
— Об этом упоминается где-то в ваших бумагах, ваше благородие?
— Благоволите ответить на мой вопрос.
— Нет. Б-же упаси. Я и не понимаю такого. Это не в моей природе. Что-что, а я человек мирный. «Яков, — я всегда себе говорил, — в жизни столько жестокости, если у тебя хватает ума, держись от нее подальше». Нет, это не для меня, ваше благородие.
— Социалист или член социалистической партий?
Мастер запнулся.
— Нет.
— Вы уверены?
— Даю честное слово.
— Сионист
— Нет.
— Принадлежите ли вы к какой бы то ни было политической партии? В том числе и к еврейской?
— Ни к одной, ваше благородие.
— Очень хорошо. Вы отметили ответы, Иван Семенович?
— Каждое слово, не извольте беспокоиться. Все у меня записано, — сказал прыщавый помощник.
— Хорошо, — сказал Бибиков, рассеянно теребя бороду. — А теперь я хотел бы вас расспросить еще по другому пункту. Подождите, бумагу вот только отыщу.
— Простите, если мешаю, — сказал Яков, — но я хочу, чтобы вы знали, что в паспорте у меня был поставлен штемпель «Разрешается», когда я уезжал из своих мест. А когда я приехал в Киев, на другой же день — так как приехал я поздно ночью, — на другой же день я пошел в паспортный стол в полицейском участке на Подоле. И там тоже в моем паспорте поставлен был штемпель.
— Это уже отмечено. Я проверял паспорт, и все ваши пояснения соответствуют истине. Однако речь пойдет сейчас не о том.
— Это только в Лукьяновском, вы уж простите меня, ваше благородие, там я не пошел в участок. Вот где я совершил ошибку.
— Это тоже отмечено.
— Если вы не против, я хотел бы напомнить, что короткое время служил в русской армии.
— Отмечено. Весьма короткое время, меньше года. Вы были отпущены по болезни, не так ли?
— Да и война кончилась. Зачем тогда держать такую тьму солдат?
— И что это была за болезнь?
— Приступы астмы, без конца. И не знаешь, главное, когда она на тебя нападет.
— И вас до сих пор мучит этот недуг? — спросил следователь совсем другим, участливым тоном. — Я оттого спрашиваю, что у сына моего астма.
— Все почти прошло, хотя иной раз, в ветреный день, и бывает трудно дышать.
— Я рад, что у вас это прошло. А теперь позвольте мне перейти к следующему пункту. Я прочитаю вам показания Зинаиды Николаевны Лебедевой, незамужней, тридцати лет.
Это ужасно, думал мастер, тиская руки. Когда же все это кончится?
Дверь отворилась. Следователь с помощником подняли глаза на двух входивших в кабинет должностных лиц. Один, в красно-синем мундире с золотыми эполетами, был тот самый полковник Бодянский, который арестовал Якова, грузный господин, с рыжими торчащими усами. Второй был Грубешов, главный прокурор Верховного суда города Киева. Утром он уже заходил в камеру и смотрел на мастера, не произнося ни единого слова. Яков замер, вжимаясь в стену. Пять минут спустя прокурор вышел, оставив Якова в холодном поту.
Грубешов положил на стол потертый портфель с ремешками. Был он плотный, с мясистым лицом, бакенами и ястребиным взглядом. Шея валиком налетала на твердый воротничок над черным галстуком. Одет он был в черный костюм с нечистой желтой жилеткой и, казалось, подавлял возбуждение. Снова Яков насторожился.