сильные руки, ласково и едва ли не по-щенячьи взвизгнула и провалилась в темноту ночи. Она приходила сюда не так уж часто, может, раз в месяц, и встречала тут людей разных, но одинаково молодых и страстных, и отдавалась им нередко и в лютую ночную стужу и отыскивала в этом нечто свойственное тому сердечному настрою, что двигал ею, повелевал поступать противно деревенскому миру.
На вышке нынче дежурили двое, и ей выпала надобность подстраиваться под обоих с тем, чтобы никого не обидеть. Впрочем, она даже не в самую лучшую для себя минуту оставалась желанной для тех, кто служил в лагерной охране и многие из которых нравились ей душевно.
Ближе к утру, удовлетворенная и усталая, она спустилась с вышки, посмотрела в ту сторону неба, что заметно посветлела и отсвечивала розовостью. Розовость эта все уплотнялась, ширилась, и вот уж коснулась байкальской водной поверхности. Мотька не сразу отвела взгляд от подымающегося зоревого утра, а когда в ближнем пространстве обозначились деревенские избы, невольно поморщилась, воскликнула с досадой:
— Чтоб вы сдохли!..
Пройдя чуток по улочке и думая с неприязнью о людях из деревни, что уже давно опостылела, Мотька вдруг замедлила шаг, она заметила впереди Тихончика. Обросший буйным волосом, тот сидел на скамейке и сосредоточенно разглядывал что-то большими, странно сияющими глазами. Она подошла к Тихончику и лишь теперь увидела в руках у блаженного такое, что сейчас же отвратило ее от него. Впрочем, она и раньше не принимала блаженного, подсмеивалась над ним, даже и этим словно бы бросая вызов деревенскому миру. Но теперь ее неприязнь обозначилась особенно остро. «Это ж надо, — подумала она. — Откуда-то череп принес человеческий, и вот сидит, возится с ним, словно бы это игрушка…»
Мотька могла бы отобрать у блаженного его игрушку, но медлила, а подойдя поближе, спросила, где он взял череп? Тихончик не понял ее и все поскуливал, прижимая к груди черный, землистый, невесть отчего еще не рассыпавшийся, но, кажется, уже близкий к тому череп и оглаживая его худой тонкой ладонью. Но в какой-то момент, точно бы очнувшись, он показал рукой в ту сторону, где находилось кладбище, да не деревенское, что повыше, другое, там хоронили лагерных людишек. Мотька, напрягшись, долго смотрела на Тихончика и вдруг с нею случилось что-то противное ей, нынче не склонной ни к какому действию, а лишь к тихой, в мыслях, неприязни, и она подбежала к Тихончику и вырвала у него из рук череп, бросила на землю и начала топтать… Впрочем, могла бы этого не делать, стоило черепу оказаться у нее в руках, как тот рассыпался.
— А вот вам всем! А вот!.. — кричала Мотька и подпрыгивала на месте, как бы окончательно сойдя с круга. Тихончик заскулил еще громче и по грязным щекам его потекли слезы.
Мотька топтала все, что осталось от черепа, и от него очень скоро ничего не осталось, только черная обуглистая пыль. Мотькины башмаки были сплошь в грязи, она, наконец-то, увидела это и вознамерилась почистить их, но земля была сырая и липкая, и Мотька пуще того разозлилась. Выпрямившись, она люто посмотрела на Тихончика и воскликнула что-то, не поняв и сама, что именно, точно бы вырвавшееся из груди не имело слов, а являло из себя нечто, слепленное из чувств, словам не сладить с ними, слабы. Ах, как Мотька желала, чтоб так и было, но смутно ощущала, что нет в ее восклицании никакой силы, а есть обида, которая ничему в ней не подчинялась и порой выходила за пределы разумного. Она воскликнула что-то, а потом схватила Тихончика за руку и потащила его, слабо сопротивляющегося, к прохудившимся воротцам. За ними стояла тоже с прохудившимися венцами, неухоженная, какая-то помертвелая изба Агалапеи: из каждого угла тянуло плесенью, пахло нежилью, от нее захолаживало на сердце у забредшего на подворье. Мотька зашла на чужой двор и, отпустив руку негромко причитающего Тихончика, закричала пронзительно и тонко. Крик ее разнесся далеко окрест. Лесные птахи, напуганные, всполошились и тоже закричали, и это разом наполнило воздух особенным, как бы из-под земли исходящим движением.
— Эй, чертова старуха! — закричала Мотька. — Выходи!.. Скажу тебе кое-что!..
Появилась Агалапея, вся в черном. Мотька увидела старуху с длинными белыми распущенными волосами, и внезапно на нее нашла робость, но она сдалась не сразу, лишь слегка зажмурилась и сказала севшим голосом, трудно выталкивая из себя слова:
— Твой выкормыш из ямы с зэковскими костями выволок череп и тычет им в глаза.
Агалапея спустилась с крыльца:
— Ну и что?.. Что дальше-то?.. — И пошла прямо на Мотьку, окончательно оробевшую, та вздрогнула и попятилась, а скоро оказалась за воротцами, оттуда и прокричала, что выведет ведьму на чистую воду, небось по ее наущению блаженный разгребает могилы… Но Револя не поддержал Мотьку, сказал, протирая со сна неглубокие глаза со зрачками-ядрышками, что больше напоминали сверла и все ввинчивались куда-то, ввинчивались, да не в душу, нет, в пустоту, не смотрели на собеседника, глядели в сторону, холодные и бесстрастные:
— Подожди ты с ведьмой… Не видишь, за нею весь деревенский мир стоит. Не время еще…
Ах, зверь, зверь, зверь!.. Да не тот, хотя и тоже великий, раздробившийся, оборотившийся в горькое ощущение, которое живет в людских сердцах и никуда не денется, не рассыплется, не растает, нередко и воссияет ярко и уж нет в человеке ничего, кроме этого едва ли не диковинного смущения, и смотрит он на мир, вдруг показавшийся противным его естеству и долго не поймет, в чем же тут дело, отчего мир почужел, а может, так и не поймет и еще долго будет прислушиваться к своему смущению. Да, да, не тот нынче зверь, другой, и не только в людских душах, а и в пространстве, во всем, что окружает человека, даже в воздухе, недобрый зверь, огромный, ни с чем живым несхожий, иной раз кажется, что он не имеет форм, абстрактен и вездесущ, куда ни пойдешь, где ни преклонишь колена, он тут как тут… маячит невдалеке, сеет меж людьми недоверие, и тем сыт бывает, он и в доносительстве первый попутчик, неведомо, кем вскормленный, скорее, дьяволом на потеху собственной страсти, казалось бы, несродный людскому духу, все ж не был отринут им вначале с решительностью и нынче сделался огромен и ненасытен.
Тихончик не мог бы ничего сказать про этого зверя, однако ж ощущал его присутствие, оно не обозначалось никаким цветом, было невидимо, но действовало на блаженного сильно и