точней, не замечали. Но Агафья Кирилловна пробовала жизнь свою как-то скрасить. И это удавалось ей, когда, отдыхая от кухонных дел, она беседовала со старушками, рассказывая им о своей минувшей жизни. Особенно подружилась она с бабулей, которая фантастически умела слушать. Старуха всему удивлялась, всплёскивала руками, цокала языком и закатывала глаза, восклицая: «Ай-я-ай!». А Агафья Кирилловна усаживалась удобней и обо всём, что ещё помнила, рассказывала.
– Я в девках сельской была, – завела она как-то очередной рассказ, – но в город манило меня, спасу нет. Бывало, на рынок приеду, глаза разбегаются, уезжать домой не охота: ведь тогда всё было на рынке! Ой, Петровна, глаза не закатывай: страшно.
– Не буду, Агафьюшка, не буду, говори!
– Ну, так вот, с товарами мне приходилось город часто посещать. Раз, на масленицу, я кофтами вязаными с покойной матушкой торговала. И подходит к нам известный барин, а за ним – барыня и сынок их, Пётр Александрович, приятный молодой человек. Подошли они и уставились на меня, как будто я вещь. По правде сказать, на лицо я была тогда завидной. Пётр Александрович, глядя на меня, аж зарделся, как девица. И что-то, гляжу, шепчет маменьке своей. Я убежать уже хотела, когда услышала, что барин с матушкой моей дельце обговаривают – меня нанимают. Зашлось тогда сердце у меня: хоть дома и голь несусветная, но отрываться было страшно. Матушка же радёшенька. «Подфартило тебе, – сказала она мне, – пойти в работницы». Вот и пошла я в прислуги с четырнадцати лет отроду.
Дом барский стоял в центре Омска, на Любинском проспекте, один полквартала занимал. Семья у них была малая, зато прислуги держали много. Я поначалу кашеварила, потом стала горничной, и тогда сама зажила, как барыня. Двор, кухня и кладовка – всё в моих руках было.
Барин страсть как охоту любил. Собак гончих тридцать штук держал. Зайдёт на кухню, бывало, и скажет: «Агаша, гляди, чтоб мясо не разошлось, собак накорми». – «Не разойдётся!» – успокаивала я его. Уйдёт, а мы смеёмся. Так и звали его «собачьей душой». Мяса по несколько ведер варить закладывала, и не сбою, а высшего сорта. Только пока прислуга не наесться, о собаках и речи не было. Прислуга мне была за это благодарна, и звали все меня Агашенькой. За доброту я уважение у нашего брата заслужила, а у бар за честность. Доверяли мне ключи они от всех кладовок, и никогда ничего не пропало. Зато и работала я – свободной минуточки не было.
На четвёртом году службы стали денежки у меня скапливаться. Я с этой жизнью уже свыклась, и ничего мне, вроде, и не надо было. Да только стала я зависеть от барчука Петра Александровича. Ума в нём было много, а робости и того более. Ни словом, ни делом не обижал он меня. Книги мне всё читал, про царей рассказывал, отчего-то был на них злой – и на них, и на господ, вплоть до отца своего, нахлебниками называл.
Я видела, конечно, что нравлюсь ему, сердечному, хотя он не очень выказывал это, а вот время уделял мне. «Ну, посиди со мной, Агафьюшка, – просит, – расскажи что-нибудь, или, хочешь, книжку тебе почитаю?». Вот и сижу рядом, а самой охота, чтоб отставил он книжку, а меня обнял, молодая ведь была, кипяток, прости, господь, душу мою грешную… Но он болезный был: то морозит его, то жарко ему становится, лицо беленькое, прямо, девичье. Ему бы девкой родиться. Маменька над ним тряслась, прихоти его выполняла. А он меня всё спрашивал: «Что тебе, Агафья, у маменьки взять? Хочешь это, хочешь то?». Но я: «Что вы, Пётр Александрович, как можно прислуге в шубке ходить, сапожки дорогие иметь?». Отговаривала, боялась. Да и уставала, набегаюсь, бывало, так, что и глядеть ни на что не хотелось.
А ещё Пётр Александрович кучеру прикажет запрячь рысаков. Меня же посадит рядом и крикнет: «Ну-ка, Семён, по Любинскому!». И куда тогда усталость моя девалась – чую, щёки горят от ветра. А он всё такой же бледный, думает о чём-то. Только глаза загорятся, как видно, сила закипит в нём. Но снова, куда что девалось – уже нет в глазах огня, одна скука.
Многим я обязана была ему, батюшке. И родители мои пожили в достатке. Часто он мне трёхрублёвки совал, чтоб я гостинец домой взяла. Неловко было брать, а брала: шутка ль, три рубля – большие деньги!
А раз, помнится, случай вышел. – Агафья Кирилловна, задумавшись ненадолго, продолжила. – Отъехали господа в гости, а раз в гости, значит, домой вернутся не скоро. А мне было велено убраться в комнатах. Любила я ходить по их залам – хожу, и столько всего вижу! Быстро я перетёрла всё, перемыла. И тогда открыла один гардероб, а там платья пачками навешаны, одно богаче другого, откуда что бралось? Не удержалась я, и одно платье надела на себя; стою перед зеркалом, и такая я в нём – барыня, да и только! Платье за платьем, прихорашиваюсь – двадцать годов дуре было. А одно голубое, как небо, отливало блеском, словно на него снежинки налепились! Напялила я его на себя, смотрюсь и не могу от зеркала оторваться, так платье это снимать с себя не хотелось. Косу то заплету, то расплету.
Вдруг вижу в зеркало: дверь открывается и входит барыня, а с ней Петр Александрович. Обомлела я, язык отнялся. «Ты что это, Агаша, платье чужое надела?» – спросила барыня, а голос дрожащий. Стою, не смею в ноги в платье дорогом упасть. Говорю: «Простите, Наталья Кузьминична…» Слёзы ручьями. «Матушка! – подскакивает к ней Пётр Александрович. – Не ругай её, она никогда в жизни не носила нарядов, нужно простить». Стал уговаривать её, спаситель мой. «Мамочка, – говорит, – посмотри, как ей к лицу это платье, подари его ей, ну, пожалуйста!». И целует мать в щёчку. «Иди, Агаша,– говорит мне барыня.– Жертвую тебе платье ради Петра Александровича, но чтоб больше такого не было». Тогда только отлегло от сердца у меня. Я бах ей в ноги. «Как можно, – возмутилась барыня, – на пол в таком платье!». Так и осталось одёвка её у меня, и по сей день в сундуке лежит. – Старуха смолкла, погружённая в воспоминание.
20
Редко оставлял постель Рязанцев, измученный болезнью. И чем дольше он болел, тем раздражительнее становился. Но теперь его раздражительность не передавалась Агафье Кирилловне, жалеющей супруга. Она садилась у изголовья его, пытаясь как-то облегчить мученья супруга. Когда же он, обессилевший, засыпал тяжело, её думы уходили в прошлое. В глубине души она понимала, что думы эти вызваны предчувствием скорой кончины Семёна. «Зачем