сад. Казалось, бредёшь в никуда: всюду ровная молочно-серая колеблющаяся стена.
Бурмин брёл, шатаясь и кренясь. Голова свисала на грудь. Мокрая одежда была разорвана, так темна, что не разобрать цвет. Оступился, упал. С трудом поднялся.
Бурмин не увидел дом, а почувствовал всем телом. Топотал непослушными ногами, тело вихляло, руки болтались.
Под ногами влажно застучал камень. Трава на крыльце была унизана росой. Бурмин протянул руки. Дверь стояла нараспашку, рама была выломана, он и не заметил. Ввалился в переднюю. Повалился на пол. И заснул прежде, чем щека его коснулась паркета. Не так, как бывало после очередного приступа: не нырнул в темноту. А сам стал ею: глубокой, без теней, проблесков и сновидений.
Мари смотрела в окно, как мужики на носилках выносят графиню. Та что-то покрикивала. Вид у неё был неукротимый. Она была недовольна, что взяли не всё.
— Господи, а трельяж? Мой трельяж уложили? Я не могу без своего зеркала! Где я найду в дороге другой трельяж?
Стали вдвигать носилки в экипаж. Рядом, как петух, подпрыгивал, тянул шею отец.
Мари обернулась в дом, теперь уже нежилой. Мебель — та, что была сочтена не слишком ценной, — закрыта чехлами. На стенах тёмные квадраты от картин. Крюк от люстры пуст. Пол загажен.
Мари взяла свою косынку. Пятна на ней давно стали бурыми. Свернула, уложила дорожную сумку. Следом сунула портреты детей.
Подозвала к себе лакея Якова.
— Ваше сиятельство. Прикажете подмести? — проследил он за её взглядом. — Сейчас пришлю девок.
— Нет. Яков. Стой.
Лакей вытянулся, всем видом показал, что готов броситься, куда прикажут. Мари поразилась его опрятному свежему виду среди общего раздора и беспорядка. На ливрее ни пылинки. Ворот рубашки и галстук отдавали голубизной. Щёки выбриты. Пробор безупречен. Башмаки блестели.
— Мои чемоданы…
— Уже уложены, ваше сиятельство.
— Не сомневалась. Пожалуйста, передай, чтобы их сняли и сложили в прихожей.
Лакей не сдержал удивления:
— Ваше сиятельство, вы…
Лицо Мари было твёрдым:
— Я бы хотела, чтобы это было сделано безотлагательно.
— Ваше сиятельство. — Лакей показал пробор.
— А эту сумку, — протянула ему, — положи в коляску. И распорядись, чтобы подали к заднему крыльцу немедленно. Об этом не нужно больше никого ставить в известность.
Лакей сделал конфиденциальную физиономию. Поклон его был особенно учтив.
Мари снова стала смотреть в окно. И не видела ничего.
— Мари?
Обернулась. Оленька была растеряна:
— Яков неверно тебя понял. Он велел мужикам снимать твои чемоданы.
— Всё верно.
— Ты не едешь?!
— Посмотрим.
Оленька опешила.
— Мари. Графиня… — Оленька стала краснеть. — Чувства матери в такой момент…
— Да, — жёстко сказала Мари. — Она и моя мать тоже. Мне потребовалось какое-то время, чтобы до меня полностью дошёл смысл. Но зато уж теперь дошёл.
— Не будь несправедливой. Она наверняка уж и не помнит, что бросила в расстроенных чувствах. В горе человек не обладает…
— Зато помню я.
— Надо прощать, — пролепетала та. — Не всегда это легко. Но я…
— Что ж. Мне жаль, что я не такая добрая христианка.
Мари смутилась своей резкости:
— Неужели ты всё простила? Ведь она и тебе сказала такие слова, что…
Оленька пожала плечами, кротко улыбнулась:
— Прощать не требовалось. Я не обиделась.
— Я тоже нет…
— Скажу Якову, что он не так тебя понял, и велю погрузить твои чемоданы.
— …Я просто поняла, что с меня хватит.
— Но ты не можешь вот так взять и уехать! Одна!
— Гляди.
Пошла к двери.
— Учти! Я тебе не верю! — крикнула Оленька вслед. И осталась недоумённо стоять посреди комнаты.
…Ни одна из них не видела, как в коридоре Яков плюхнул на пол полученную дорожную сумку. Стал ворошить содержимое. Щёлкнул двойной рамкой портретов. С интересом рассмотрел пухлые лица детей. Сунул обратно. На косынку глянул, отшатнулся при виде пятен, брезгливо затолкал обратно. Индийская шаль, чистая и дорогая, чуть не соблазнила его. Он несколько мгновений подержал её край на растопыренных пальцах. Полюбовался сложным узором. Но тоже затолкал. Кожаный продолговатый футляр заинтересовал больше. Яков развязал шнурки. В полумраке коридора блеснули драгоценности. Свернул футляр, сунул себе за пазуху. Подхватил сумку. С величественным видом приказал мужикам подать к заднему крыльцу коляску её сиятельству.
— Одна нога здесь — другая там. Мигом! Да цыц!
Снаружи доносились покрикивания мужиков, стук. Оленька прилипла лбом к стеклу: первые телеги — с багажом Ивиных — тронулись. Кинулась, схватила свою шляпку. Побежала по лестнице, на бегу завязывая ленты.
Радость несла её.
Размолвка матери и дочери не сильно огорчила её. Потому что — и Оленька сказала правду — она Мари не поверила.
Как можно обидеться на мать? На свою собственную мать? Оленька слишком часто и остро ощущала, каково это, когда матери у тебя нет. Ей казалось, что все люди делятся на тех, у кого живы