Он в сердцах толкнул ящик, тот стукнул.
Мертвец на полу икнул. Испустил сивушный дух.
Михал Карлыч обмер. Душа его вылетела из тела, увидела всё с высоты. «Господи, — испустил он от самого сердца мгновенную молитву, — сделай так, чтобы… а я за то…»
И Господь послал ангела.
Ангел слетел. Коснулся лежавшего кончиком крыла.
Мертвец перевернулся поудобней. Захрапел. Точно катался с горки на горку. Густо — вверх. Тоненьким свистом — вниз.
Михал Карлыч снова задышал. Снова погрузил руки во внутренности стола. Теперь уже поглядывая на тело: ну как опять оживёт.
Нашёл ассигнации. Стал пихать за пазуху. Под ними бумаги. Поднёс к носу. Темно. Свет зажигать было боязно. Подошёл к окну, развернул листы к лунному свету.
Формуляр отпускного письма.
Соблазном зияли пробелы.
На миг голос разума шепнул Михал Карлычу: скомкай, брось, беги. Но не всё в этом мире порочно, немец успел сообразить, что голос этот был голосом дьявола. Хоть совет его и был недурен.
Совет, который в другое ухо его души подавал ангел, был, напротив того, дурен. Грозил уголовным наказанием. Михал Карлыч не хотел в тюрьму. Рука хрустнула бумагой, сминая. Ангел всё нашёптывал. Михал Карлыч пожалел, что призвал его сюда своей молитвой.
Зажмурился, вздохнул. Решился.
Не дыша, потянулся к перу. Опрокинутая чернильница лежала в подсыхающей лужице, полной лунного света. Михал Карлыч осторожно поклевал в ней пером.
Расправил бумагу на подоконнике. Вписал имя. Втиснул мелкими буковками «…с семейством». Подписался по всей форме. Подул на строки. Потрогал пальцем: подсохло. Почерк хозяина он давно уже научился выписывать лучше, чем сам хозяин. Теперь уже покойный.
Сложил вольную пополам, сунул к украденным ассигнациям.
Возвёл плутоватые очи горе и деловито перекрестился: мол, доволен? «А больше ко мне не суйся: квиты».
Оленька перестала плакать так же внезапно, как начала. Таково свойство всех, кто сызмалу приучен, что на плач никто не прибежит. Ни матушка, ни нянька. Оленька села. Вытерла концом косынки лицо.
Посмотрела на свои туфельки.
Ах, с какой бы радостью она хоть разок бы хлопнулась в обморок! Закатила бы истерику! Забилась бы в рыданиях. Или безвольно окоченела в модной меланхолии. Увы. Такую роскошь она не могла себе позволить.
Оленька подошла к столику, вынула и поставила маленькое дешёвое зеркальце, купленное на ярмарке в Смоленске. Поправила шляпку. Поправила косынку.
С достоинством спустилась вниз.
Горничная девка уже закончила мести. Цвет лица её успокоился. Теперь она протирала каминный портик, напевая что-то томное в такт движениям тряпки.
Дом был тих. Ступенька под Оленькиной ногой скрипнула. Пение умолкло. Оленька остановилась, кашлянула.
Девка смотрела крыжовенными глазами. В них было что-то такое, что следовало обдумать на досуге.
— Анфиса, голубушка, ступай на кухню. Свари мне яйцо. И чаю было бы хорошо.
Девка хмыкнула. Подержала на ней свой прозрачный загадочный взгляд.
— Сама вари.
Снова запела в такт тряпке.
Оленька почувствовала, как жар заливает её по самые плечи, а сердце стучит всё громче, всё тяжелее.
— Что изволите, барышня? — раздался любезный голос.
Оленька чуть не подпрыгнула на месте.
— Яков…
Лакей поклонился. Но во взгляде его было то же загадочное выражение, что у Анфисы. Оленька затравленно глянула на неё. Снова на лакея.
— Я… Я…
— Яйцо ей подай. Ишь. Чаю, — буркнула Анфиса.
Лакей поклонился:
— Будет исполнено, барышня. Прикажете подать в столовой? Или в гостиной?
— Я… Мне… В гостиной.
— Сию минуту.
Но лакей с места не двинулся. Теперь на неё смотрели оба. «Точно съесть меня хотят», — мелькнула шальная мысль. Как в сказке про Бабу-ягу: посадить на лопату — и в печь.
— Я буду в гостиной, — светски выговорила Оленька. Постаралась идти, а не бежать. Между лопатками свербело от их взглядов. Оленька взялась за ручку двери, не выдержала, оглянулась. Горничная стояла к ней спиной, к камину лицом, остервенело тёрла мраморную панель. Лакея же и вовсе не было.
Оленька вздохнула с облегчением.
«Я просто трагинервическая дура», — упрекнула себя.
Гостиная в своих чехлах и без привычных безделушек выглядела заброшенной. Оленька стянула чехол с дивана, сложила вчетверо, повесила на подлокотник. Освободила от пелены столик. Точно так же сложила чехол, повесила поверх первого. Стало лучше. В привычном уюте гостиной всё дурное отступило.
— Боже мой!
Клетка была накрыта белым полотенцем.
— Бедная птичка! Тебя забыли?
Оленька сняла покров. Попугай тут же закачался на жёрдочке. Перевернулся хвостом вверх, помигал серыми веками. Оленька сунула сквозь прутья палец, чтобы почесать ему голову.
— Ах ты, бедняжка…
Попугай извернулся и с хриплым воинственным воплем бросился к ней клювом-крюком. Оленька отдёрнула руку.
Накрыла клетку.
С колотящимся сердцем села на диван. Обняла себя за плечи. От тёмных квадратов на стенах стало не по себе. Поза, жест, а больше всего собственный страх напомнили ей о недавнем заточении в доме Несвицких. Ужас взвился