Последние годы старик начал сдавать, похварывал, стал тугой на ухо, не так ясно видел, утратил свойственный ему ранее тонкий нюх, но все еще был крепок на ноги. И сегодня вот без труда отмахал около пяти верст, выискивая грибные места. Но что-то не везло ему — он положил в корзину немного опят и с десяток худосочных ломких сыроежек, кажется, даже червивых (надо будет проглядеть дома, приходится и сыроежки собирать), к осени в сырости многие из них становятся червивыми. И хоть бы один груздочек попался. Василий Андреевич — мастак собирать грибы: идет, бывает, по лесу, не видно ни груздя, ни бугорка, за которым может спрятаться груздь, а будто что-то толкает старика, — копни-ка давай здесь, копни-ка, тут он притаился, миленький! Поведет по земле ножичком туда да сюда, и, действительно, вот он, беленький, крепкий, влез в землю, прикрылся сосновыми шишками и затаился, паршивец. Что ни говори, а грибнику, как и охотнику, хорошие глаза нужны. Отгрибничал, что уж! Но он тут же начинает сам себе возражать: почему отгрибничал? Мало стало грибов, далеко за ними надо ходить.
Пройдя еще сколько-то, он остановился у низины, покрытой краснолесьем, и, выматерившись, остервенело плюнул: вся земля вокруг была изрыта и измята, как будто бы тут все лето паслось беспокойное стадо свиней. Кто-то до него наткнулся на грибное место и, видать, немало насбирал груздей. Насбирал и все порушил. У старой сосны валялись разломанные червивые грузди.
— Свинья! — сказал старик. — Неужели не понимает, что уж никакой груздь тут больше расти не будет!
Увидел два смятых окурка и усмехнулся:
— Да тут не один пасся.
Год назад старик похоронил старуху и теперь жил один в своей избе, лишь изредка забредали к нему кто-нибудь из пожилых соседей и такая же старая, как он, сестра. И, живя один, Василий Андреевич на диво быстро привык разговаривать сам с собой.
Он вышел из дому рано утром, еще в холодок — был уже конец августа, когда деревянные крыши домов синевато и тревожно белели от инея и все цветы в лесу приобрели от влаги бодрящую свежесть. Шагал, шагал. И вот ноги и спина стали гудеть. Был уже полдень, это он понял по солнцу, пора домой. И старик повернул было, но остановился, увидев костер на дальней полянке у взгорья, покрытого засохшим, видимо, от какой-то тайной болезни, кустарником. Костер одиноко и печально догорал, рядом лежала куча сушняка. Старик погасил, затоптал горящие угли и головешки. Это его утомило, он посидел на обгоревшей с одного конца сухой березе, устало вздыхая и думая: хорошо, что нету ветра и земля сыровата. Потом встал и начал осматривать все вокруг. В траве валялись консервная банка, недокуренная, смятая сердитой рукой папиросина, несколько спичек, клочки газеты и осколки разбитой водочной поллитровки и бутылки из-под пива. Видимо, бутылки раскокали, бросая в ствол сосны. Тут же он нашел три брошенных червивых груздя. И сказал сам себе:
— Это те!.. Набедокурили, и хоть бы хны им.
У сосны старик заметил следы больших мужских ботинок, наверное, сорок третьего или сорок четвертого размера, а у костра — следы ботинок меньшего размера; люди эти что-то мотались тут из стороны в сторону, а мужик в больших ботинках вроде бы прыгал даже. Он свернул на заросшую, забытую людьми тропинку, которая то исчезала, то появлялась, легкая, еле приметная, и думал: все же как много пакостливых людей на свете или, во всяком случае, таких, которые не отдают себе отчета в том, что они делают. Лес испоганен на десяток верст от поселка. Везде дороги, дорожки, тропинки — туда тянутся, сюда тянутся. Какие-то ямы, канавы, карьеры, скучные пеньки, черные болячки на траве — кострища, консервные банки, бутылки, битое стекло, тряпки, газеты… Чего только нету!
Поперек тропинки лежала жидкая надломленная березка, надлом свежий и листья у березки свежие. А вот смяты, придавлены к земле ростки сосенок, их тут десятка два или три, один возле другого — кучкой. Конечно, большинство из них все равно погибнет, не успев вырасти, разве хватит тут места для стольких деревьев, но ведь дело не в этом.
Старик жалел деревья. Временами ему казалось даже, что они чувствуют, подобно животным. Он понимал, что это глупо, нелепо, но все же думал так. А, точнее сказать, так думалось. Ведь не все получается по нашей воле! Но деревья что! Даже на домашние вещи — это уж вовсе забавно — Василий Андреевич порою смотрит, как на что-то живое. И когда попортились старые настенные часы (их он выменял в городе на муку еще в тридцать первом году), к бою которых он привык и бессонными ночами с удовольствием слушал неторопливое «бом, бом, бом!», ему стало как-то не по себе, будто рядом с ним поселили покойника. Помнится, никто в деревне не мог починить часы и пришлось ехать в район. Его самого дивило и смешило это странное восприятие, эти непонятные, пугающие чувства, появлявшиеся в минуты особенно острого нервного напряжения и душевной усталости. Он никогда никому не говорил о них, стыдился, таил их в себе, подавлял как мог, они казались ему унизительной слабостью, не достойной таежника. Жена, человек наблюдательный и умный, все понимала и говорила с усмешкой:
— Знаешь что, Васил. По-моему, у тебя ум за разум заходит.
Он шел за мужчинами, как когда-то ходил за зверем, — внимательный и осторожный. Далеко не пошел бы, нет; старик был убежден, что они где-то близко, и ему хотелось хоть мельком взглянуть на них, если удастся.
И удалось. Неожиданно где-то сбоку раздался выстрел (как это бывает всегда, от внезапности он показался слишком громким, резким), старик вздрогнул и повернулся. С ближней сосны упала сорока. За кустарником, на травянистом берегу Тагайки, сидели два парня, один рослый, кудрявый, с ружьем в руках, другой — коротконогий толстяк. Возле толстяка лежала корзина с груздями. Речка здесь узка, тиха, вода у берегов и в заводях покрыта неровной матовой пленкой из копоти и разной темной нечисти, и это как-то странно видеть здесь, в тайге. Старик любил Тагайку на быстрине, на перекатах и отмелях, там вода чище, прозрачнее, и можно, как в старину, весело посидеть на бережке.
Он сразу почувствовал в парнях что-то чужое, холодное. Долгая и нелегкая жизнь приучила его, как ему казалось, безошибочно определять, где его затаенные недруги. А тут и не затаенные даже. Вроде бы простые, ничем не примечательные лица — обычные лбы, носы, губы, без бород и модных бабьих причесок, все вроде бы обычное и в то же время необычное. Какое-то самолюбие, недовольство, даже злость так и разлились по лицам парней, особенно по лицу кудрявого, и видны в каждой черточке, в каждой морщинке. Даже в движениях рук (парни курили), резких и как бы вороватых, Василию Андреевичу почудилось что-то недоброе, скрытое.
Парни глядели угрюмо. Но глаза что, многие таежники да и сам он, Василий Андреевич, глядят так же вот угрюмо. Старика больше пугали руки парней и выражение их лиц. Ружье двуствольное, дорогое, видать. Василий Андреевич никогда не видывал таких красивых ружей.
Он попытался улыбнуться, но не получилось (сам почувствовал: не получилось), поздоровался и спросил:
— А сороку-то зачем застрелили?
Кудрявый парень повернулся к толстяку и хохотнул:
— Как тебе нравится этот голос?
Короткий, какой-то деланный, недобрый хохот… Он насторожил старика.
— Силе-ен! — насмешливо отозвался толстяк.
— И костер вон не затушили. Ладно хоть ветра нету. А то в прошлом годе так же вон за болотами кто-то побаловался. И вон скока лесу выгорело. Бутылки зачем-то разбили. — Василий Андреевич ткнул пальцем в сторону кудрявого. — Это я вам по-стариковски. И вы уж не обижайтесь на меня.
— Ну, это ты зря, дед, — сказал кудрявый. — У нас все чин-чинарем. Сорока, к примеру, нам нужна для научных опытов. Понятно?! Ты что, науку не признаешь? Наука — это двигатель нашего общества. Так в газетах пишут. Ты хоть газеты-то читаешь? А что касается костра… Костер разводили не мы.
— Да, не мы… — фальшиво-солидно проговорил толстяк.
— И бутылки разбили тоже не мы.
— Тоже немые, — добавил толстяк, ухмыльнувшись. Ему было весело от своих неуклюжих шуток.
— Вы, вы, че уж! — махнул рукой Василий Андреевич.
— Ты неприлично ведешь себя, дед, как я погляжу. Пристаешь и оскорбляешь подозрением. Ведь те бутылки из-под водки. Так? Значит, водку кто-то вылакал. А мы с корешом, как видишь, трезвехоньки.
— Не блезирничай уж. Всыпать бы вам обоим, трезвехоньким.
— А чем докажешь, что мы? — Кудрявого да и его дружка, по всему видать, забавлял этот разговор. — Ну?! Вот то-то!
— А следы-то. У тебя ж на правом ботинке железная набойка. А на левом нетука.
— Ну, гадство! Так ты что, выходит, подглядывал за мной?
— Да как это набойку-то подглядишь, ты че? Вот и видно, что оба на взводе.
— Значит, я оставил следы?
— Оставил, слушай.