— И бутылки разбили тоже не мы.
— Тоже немые, — добавил толстяк, ухмыльнувшись. Ему было весело от своих неуклюжих шуток.
— Вы, вы, че уж! — махнул рукой Василий Андреевич.
— Ты неприлично ведешь себя, дед, как я погляжу. Пристаешь и оскорбляешь подозрением. Ведь те бутылки из-под водки. Так? Значит, водку кто-то вылакал. А мы с корешом, как видишь, трезвехоньки.
— Не блезирничай уж. Всыпать бы вам обоим, трезвехоньким.
— А чем докажешь, что мы? — Кудрявого да и его дружка, по всему видать, забавлял этот разговор. — Ну?! Вот то-то!
— А следы-то. У тебя ж на правом ботинке железная набойка. А на левом нетука.
— Ну, гадство! Так ты что, выходит, подглядывал за мной?
— Да как это набойку-то подглядишь, ты че? Вот и видно, что оба на взводе.
— Значит, я оставил следы?
— Оставил, слушай.
— И ты их увидел?
— Увидел, слушай, — уже более твердым голосом сказал старик и подумал: «Рази они поймут вежливое обращение. Вежливость, по-ихнему, — это слабость. Налили шары-то».
Кудрявый парень опять повернулся к толстяку:
— Таежный активист, так сказать. Герой из фильма. Давай-ка чеши отсюда, дед, пока я не рассердился.
— Взять бы вас под микитки да увести куда следует. Я все одно узнаю, кто вы такие, и сообщу начальству вашему.
— Ничего ты не узнаешь, дурная твоя голова, — усмехнулся толстяк. — Мы же из города.
— Ты мне надоел, старый хрен, — грубо сказал кудрявый. — Видишь вон ту ель? Дуй туда, не оглядываясь. Срок — две минуты. — Он посмотрел на часы. — Не добежишь за две минуты — пеняй на себя.
Старик стоял (еще не хватало, чтоб какие-то мальчишки командовали им), недовольно и вопросительно смотрел на них. Толстяк криво ухмыльнулся. Глаза у кудрявого стали нехорошо поблескивать, он небрежно поднял ружье и вдруг выстрелил поверх головы старика. Василий Андреевич видел, что тот стреляет не в него, но все равно вздрогнул.
— Что ты делаешь?! Ты что, с ума сошел?!
— Заткнись! Ты думаешь, мы шутить с тобой будем. Смотри-ка, какой он уверенный. Не слишком ли уверенный? — Кудрявый опять хохотнул. — Вот пристрелим сейчас и сбросим в болото. И никто ничего не узнает. Был — и не было. Понял?
— Понял.
— Ну и мотай отсюда. И радуйся, что жив и здоров. Костер, видите ли, забыли затушить. Головешки тлеют. Милиционер какой выискался. Да я из тебя самого головешку сделаю.
Парень, конечно, шутил. Пока шутил. Но старику тут же стало казаться, что кудрявый и не шутит вовсе. В его глазах Василий Андреевич улавливал едкий вопрос: «Ну что, старый хрен, небось штаны стали мокрыми от страха?» Нахмурившись, старик ответил ему взглядом: «Я прожил долгую жизнь и всякого навидался. Не тебе меня пугать, сопляк ты еще». Парень остро кольнул его взглядом: «Утихни, паразит, зараза несчастная! Закрой свое едало, а то врежу». В их взглядах росла и росла еще не высказанная полностью, но ясно видимая злоба, и старик начинал смутно чувствовать, что встреча эта закончится для него недобрым. Но он не был трусом, отличался упрямством, и чувство опасности лишь возбудило его, и он сказал:
— Не надо меня пугать.
У старика даже появилась мысль: а что если выхватить у парня ружье? Он как бы играючи, как-то не по-охотничьи держит его, будто это не ружье, а палка. Но эта мысль тут же исчезла: два таких лба, да разве он справится с ними. И зачем ему ружье? Ну, приведет он их к себе в поселок, а дальше что, скажет: костер развели, бутылки разбили, сороку убили, березку надломили… Ведь надо еще доказать все это, что они фотокарточки возле костра и той березки оставили. С парней этих как с гуся вода, сам же в дураках и останешься.
Кудрявый встал. Встал и толстяк. Кудрявый лениво, вяло, как бы после сна, сделал шага три-четыре и, приблизившись к старику, выкрикнул что-то короткое, злобное и быстро, с силой ткнул ему кулаком в живот. Старик застонал и согнулся.
— Что — радикулит мучает? — со злобной веселостью спросил кудрявый, закуривая. Он злорадствовал, и это, видать, оживляло, даже взбадривало его. Все в нем казалось старику каким-то необычным и злым: нос длинный и острый, как маленький кол, челюсть тяжелая, волосы плотно прижаты к ушам, будто приклеены. Конечно, у другого человека все это — нос, челюсть и волосы, — наверное, показалось бы обычным: во внешности людей мы часто видим то, что хотим, желали бы видеть. Затягивался он тоже зло и жадно, папиросина во рту резко дергалась из стороны в сторону. Когда старик выпрямился, парень вынул папиросину изо рта и вдруг харкнул ему в лицо. Харчок ударил в щеку.
— Мотай, говорю!
Василий Андреевич почувствовал, как все его тело начинает тяжело, противно напрягаться от обиды и злости. Он вынул из кармана замасленный, обтрепанный кисет, сшитый еще покойной женой, и подбросил его вверх. Кудрявый поднял голову, не понимая, что делает старик, и в этот момент Василий Андреевич ударил не по-стариковски крепким кулаком в открытую бычью шею парня. Конечно, лучше бы этого не делать, уйти бы лучше, в крайнем случае еще раз отругать их. Но уж больно он разозлился, а когда злился, то приходил в такое сильное возбуждение, что уже забывал об осторожности, никто и ничто тогда не могли сдержать его. Тогда он, как говорят, терял голову. Эту особенность его характера знали в поселке и не лезли к нему (горячих, азартных людей побаиваются даже больше, чем сильных), а бабы в критические минуты даже прибегали к нему за помощью, прося спасти их или от пьяниц мужей, или от хулиганов.
Потом оба парня долго били старика, уже лежачего, и он хрипло выкрикивал:
— Прекратите! Слышите?! Прекратите!! Негодяи!! Бандюги!!!
Он сжался, согнулся, выставив голову, надеясь, что уж в голову-то они пинать не будут. И, действительно, в голову они не пинали. И, вообще, пинали так… не сильно, как бы нехотя.
— Хватит, пошли, — сказал толстяк.
Кудрявый недовольно глянул на толстяка, посопел и сплюнул:
— Ладно, черт с ним!
После их ухода старик долго лежал на траве, смотрел на пухлое, по-осеннему скучно-серое небо, на сосны-мачты, чувствуя слабую тупую боль в спине, острую боль в животе и тяжело думая: откуда у этих людей такая жестокость, такая темная нелюбовь к природе и человеку? Говорил себе: «Я все сказал им». Какой-то внутренний голос с ехидством возразил ему: «Проку-то от этого. У каждого должен быть свой судья в душе. А уж если его нету… Валяешься вот… Жалкий». — «Я боролся… Они — дураки, и по этой причине могут кому-то показаться даже упорными и храбрыми. Налакались…» — «Пьяный лучше виден. Тем, кто пакостит, ненавистны люди, которые не пакостят».
Веселые оба, только веселость какая-то злая… Она ведь всякая, веселость, бывает. Потом ему пришла в голову еще одна мысль: «Если нетука дубины над головой, дак и пакостят…»
Вспомнилось к чему-то, как, будучи парнем, он однажды зимой заблудился в этих местах; с неба валил и валил крупный снег, будто прорвалось там, на небе, было сумеречно и тоскливо: нога то и дело упиралась под снегом обо что-то твердое, но когда вставал на это твердое обеими ногами, то проваливался и увязал — это были сгнившие деревья. Ему казалось, что он бесконечно далеко от деревни.
Чудно получается: когда тебе почему-то плохо, память как назло подсовывает из своей необъятной кладовой давние тяжелые впечатления и они выступают ярко, выпукло.
На сосне сидели две сороки и, глядя, как человек поднимается с земли (он легко поднялся, только левая нога немножко болела), громко и тревожно застрекотали, бусинки их глаз сердито запоблескивали.
Домой он вернулся уже под вечер, никого не встретив на сонной окраинной улочке. Почистил и вымыл грибы, решив утром поджарить их. Сегодня ему что-то не хотелось есть, он только выпил стакан молока и, умывшись холодной водой из чугунного рукомойника, доставшегося ему в наследство еще от отца, лег на кровать. И сразу почувствовал, что будто прилип к перине, к подушке, к кровати, слился с ними, утяжелился, оцепенел, и это странное, неведомое ему чувство его удивило.
Утром к нему заскочила соседская девчонка попросить соли. Дверь была открыта. Старик лежал на кровати. Мертвый. Дико вскрикнув — она впервые видела мертвеца, — девчонка выскочила из дома и, всхлипывая, побежала по улице.
© «Советский писатель», 1982.
Остановив газик, шофер сказал:
— Ну, мне надо поворачивать вправо.
Было уже сумеречно, в свете фар снег густо сыпал на дорогу и вихрился.
— Может, все же довезешь нас до райцентра? — неуверенно проговорил Пимен. — Я хорошо заплачу.
— Смеешься, что ли? Дотуда двадцать километров. И пурга вон начинается. Свою-то дорогу не знаю, как одолеть. Прощевайте! — Шофер открыл дверцу кабины.
От ветра раскачивались стволы и тревожно шумели кроны сосен. Снег слепил глаза, был он острый и тяжелый.