Петр Данилович сидел у раскрытой двери сарая. Встал, закрыл, чтоб не задувало, почесал пожелтевшую лысину.
— Я, мать, должно, наберу оклунок да схожу до мельницы.
— Там еще раза на два наберется испечь.
— Смолоть, пока возможность. Сама знаешь, какое молотье зараз.
Наспех оборудованная мельница в скотном базу стала для черкасян чем-то вроде клуба, где можно было узнать самые свежие новости. Молоть теперь не возили, а приносили в оклунках, торбочках. Опасались немцев, которые не брезговали ничем и частенько обирали помольцев.
— Валяй сюда, Данилыч, — окликнул Казанцева краснорожий чернобородый знакомец с Хоперского. Сбил на затылок облезлый треух, достал кисет. — Власть у нас строгая зараз, не раскуришься. Чуть чего — норовит шлепнуть… Какие новости? — косоватый глаз из-под малахая хитровато, прижмурился, ожидая.
— Я зараз не прислуживаюсь. С брехни жисть не вылущится.
— Эт ты прав, — знакомец отвернулся, высморкался, вытер пальцы о полу пиджака. — А я слухаю. На днях забегал мой квартирант Рудик — немец или черт его как там. Под Сталинградом хватил, как Мартын мыла. По пальцам показывает: того нет, того нет, капут! За голову схватился: «Папо, папо, Сталинград аллес капут». Всем, значит, карачун. И показывает — земля горит: «Ой, папо, ой-ой-ой!» — Пыхнул дымом, прижмурился, серьезно: — Слухать надо. Душа отходит. Заметил? Тальянцы потишали, добрее стали и на немцев как черт на попа. Чуть чего — про немцев: «О-о!» и головой покачает еще: «Нехорошо, мол, делают».
— Чего хорошего, — вмешался в разговор мужик в замасленном ватнике, мелколицый, в жидкой бороденке, тоже, видимо, хоперец.
— А ты слыхал? — знакомец зыркнул по сторонам, разгреб пальцами черную бороду, подвинулся ближе к Казанцеву: — У Осетровки что-то там завязалось. Вторую неделю не затихает. Наши будто на этом берегу укрепились, в Красное, Орехово, Гадючье уткнулись.
— Слух был. А так ты ж сам знаешь, — Казанцев кашлянул, наклонился пониже.
— У немца под Сталинградом неуправка. А на тальянцев немец не дюже полагается. От Калитвы до Вешек — одни тальянцы, ниже — румыны, а сюда за Калитвой и до Россоши — венгры.
— В Галиевке и Перещепном немцы.
— Сколько их. Они все под Сталинградом. Чужаки в заслоне. Я так понимаю: у Гадючьего наши плацдарм держут… Зима наша будет.
Казанцев шевельнул бровями-крыльями, засопел. Знакомец придвинулся вплотную:
— Как вспомню их, проклятых: пьяные, голые у колодца, по хутору, а тут же бабы, детишки, — с хлюпом потянул воздух носом, из угла глаза выкатилась и пробилась меж морщин и пыль мучную, заблестела на подбородке слеза. — Горланили: «Вольга, Вольга — немецка река». А-а!.. Волга — немецка река!.. Як в оморочном сне…
К вечеру дождь брызнул, прибил пыль. Полыхая зарницами, тучи ушли по-над Доном, неся над полями и немолоченными хлебами влагу, такую нужную озимым. Но озимых никто в этом году не сеял.
Казанцев поставил оклунок на скамеечку у двора, прислушался. С той стороны, откуда всходила луна, со стороны Осетровки, докатывался гул, будто огромные жернова перетирали что-то. Прошел патруль. Знакомый итальянец в каске выглядел чужим и строгим. Казанцев хлопнул ладонью по оклунку, выпустившему мучную пыль. Итальянец мотнул головой, залопотал что-то товарищу, и они пошли дальше. Казанцеву показалось, что и они поворачивали головы туда, где работали невидимые жернова.
Улицы хутора будто вымерли. Только эти двое в касках и с винтовками за плечами разбивали немоту и глушь предосеннего вечера. Сумно, моторошно — хоть кричи!
Казанцев промычал что-то невнятное, кулаком вытер глаза.
В линялой недоступной вышине неба ветер гнал хутором табуны вспененных, обремененных влагой облаков. Под этими облаками почудился вдруг журавлиный клик.
Казанцев по-молодому вскинул оклунок на плечо, поправил, шагнул в калитку: «Брешете, проклятые! Не жить вам на этой земле, не топтать наши травы!..»
Натемно похлебали теплый постный кулеш. В сарае пахло сухими кизяками, перепрелой соломой. Но все это перебивал дух степного разнотравья. Наверху, на сене, шелестели голосами девчата: Шура и инженерова дочка. В июле она принесла слух, будто Андрея видели на этой стороне, в Галиевке. В разведку переплывали. Ходят такие слухи по хутору и сейчас. Только все их не переслушаешь: «Зараз кто как хоче, так и лопоче».
— Батя, можно Оля у нас заночуе? — с балки перевесилась Шура, смотрела на отца.
— Мне как знаете. Дома не будут беспокоиться?
— Я сказала маме, — отозвалась инженерова дочка.
После ужина Казанцев свернул цигарку, присел у порога.
О брошенное посреди двора ведро вызванивал редкий дождь. Над Острыми могилами крылом недобитой птицы трепыхались молнии. За этими молниями работали и работали жернова. Гул их то замирал совсем, то прорезался яснее. Напрягшись, можно было различить даже отдельные толчки.
1942 год разменял последнюю четверть. Теперь степь по ночам одевалась голубым сиянием. Красным волчьим глазом из-за обдонских бугров выкатывалась луна. Жухлая трава, плетни, лопухи по углам двора, колодезный журавль в ее скупом свете дымились курчавым каракулем инея.
Зима пришла неожиданно. Когда 14 ноября Петр Данилович вышел утром к корове, двор белел синевато и мягко. Ветви деревьев в саду прогибались под тяжестью хлопьев. Над сумеречным мерцанием яра зябко мигала одинокая звезда.
Петр Данилович постоял на порожках, потянул носом воздух, порадовался, как в прежние времена. Прошелся по двору, подобрал укрытую снегом лопату, отнес ее на погребицу, надергал ключкой из прикладка соломы. Сено давно стравили итальянцы своим мулам.
Корова встретила его жалобным мычанием. Обнюхала брошенную в ясли солому, повернулась к Петру Даниловичу, обдала теплым дыханием.
— Не нравится? — Казанцев вздохнул. — Благодари господа бога, что живая. От многих подруг твоих и копыт не осталось: тальянцы да немцы слопали, а тебя все бог милует.
Корова, должно быть, согласилась: жива и на этом спасибо. Разгребла мордой в яслях, захрустела нахолодавшей соломой, а Казанцев взял вилы, стал вычищать навоз.
— Ты, никак, уснул тут, дед? — Филипповна выплеснула на выпавший снег помои, бросила ведро. — Я думала, ты и попоил корову уже.
— Какая ты скорая. На бригаду зараз пойду, — хмуро обернулся он к Филипповне.
— Что там делать, на бригаде?
— Немцы овец понагнали черт те откуда. Нагнали немцы, а кормить нам. Скотиняка не виновата. Шуре скажи: вечером за снопами на салазках поедем.
— Хай им черт, снопам этим. Беды не оберешься с ними. Варвару Лещенкову, слыхал, батогами стегали за них.
— Не пропадать же корове. Соломы на месяц от силы.
В бригадной избе дымили самосадом Воронов, Галич, Паша и еще несколько стариков и подростков с того конца хутора.
— Немцы овец на Россошь приказывают гнать, — встретил новостью Воронов.
— А по мне хоть на Воронеж, — с ходу отмахнулся Казанцев. Снял рукавицу, отодрал сосульки с усов. Умные глаза щурились на всех из морщин. — Из меня чабан хреновый зараз.
— Сами обтрескались, в Германию везут теперь.
— А они везли и не переставали. Овцы вакуированные, мороженые, в чахотке все. Новых заводить нужно.
— На завод у них свои есть, а энтих на мясу.
— Пуп треснет — мяса-то столько.
— С голоду скорее треснет. Прикажут — погонишь: куды денешься.
— В Мамонах наши силу копят. Слыхали?
— Слухов зараз как вшей. Не оберешься, — прижал Казанцев Галича взглядом в угол.
— А ты, паразит, что уши развесил? Крутишься тут, как вор на ярмарке, — понял Галич Казанцева и зыкнул на Гришку Черногуза. — Иди яйца собирай на немцев. Как у тебя глаза не полопаются, у проклятого. — Притоптал цигарку, повернулся к мужикам: — Приходит, с тебя, грит, три сотни яиц да сало. Я ему: тальянцы да немцы, мол, кур стрескали, баба моя не несет яиц. А он, сучий сын, карабинкой в морду тычет. Я те, грю, так ткну зараз, что инженер Горелов с Раичем за неделю не соберут.
— Один будет гайки закручивать, а другой считать, — тыкнули от двери.
— Это дело ихнее, — Галич вновь достал из кармана кисет. Гришка кашлянул в кулак, потянулся к кисету. Прижженные морозом монгольские скулы Галича блеснули матово, усмешливо скосил глаз: — С длинной рукой под церкву. Ты теперь хоть и подлюшная, а власть. Свой иметь должен.
Гришка проглотил обиду, оглядел всех исподлобья, ближе придвинул карабин.
— Горелов болеет все. Никуда не мешается. Зараз в мастерских Ахлюстин всему голова.
— Мельницу же в Лофицком строит.
— B три горла хватает.
— Бухгалтера что-то не слышно, притих, тоже ни во что не мешается.
— Говорят, сын у него под Сталинградом отличился. Героя присвоили.
— Я тоже слыхал. В газетке вроде пропечатано. Газетка с той стороны, из-за Дону.