Здесь и лежал Антон.
И здесь, оказывается, была Лелька.
Была…
После всего, что поведал мне Антон, после того как я дорисовал своим воображением его рассказ, меня словно парализовало. Казалось, что и лицо, и руки, и ноги — все это не мое, не подвластное и что меня будто подменил какой-то другой, полуживой человек, не способный двигаться и мыслить. Антон, наговорившись, забылся и притих, дыхание его лишь угадывалось по осторожному, вкрадчивому шелесту невидимой травинки.
Я полулежал, почти не чувствуя на своей спине мягкого прикосновения широкого трухлявого пня. Глаза были закрыты: не хотелось видеть ни неба, ни звезд, ни зарева огня над лесом, не хотелось слушать ни ленивых, теперь уже отдаленных расстоянием взрывов, ни собачьего бреха, ни угрюмого рева автомашин, будто гнавшихся друг за другом по шоссе.
И хотя в эти часы я, чудилось, состоял из одних только живых нервов, все же сон скрутил меня. Вскочил я на ноги, когда над черным еще лесом вспыхнуло синеватое, по-зимнему обжигающее пламя рассвета.
В первый момент я старался уверить себя, что ничего не было: ни рассказа Антона о Лельке, ни боя на заставе, ни улыбающегося капитана — ничего… Но это чувство самообмана мгновенно исчезло.
Проснувшись, увидел, что лежу, тесно прижавшись к Антону. Ночь была теплой, но перед рассветом из оврага сюда приползли клочья сырого тумана. Видимо, я замерз и, не пробуждаясь, придвинулся к Антону. Травинки, которая шелестела с вечера и как бы сигнализировала мне о том, что Антон дышит, сейчас не было слышно. Я испугался, но тут же успокоился: Антон смотрел на меня, смотрел пристально и испытывающе. Он как бы говорил: «Отсиживаешься? Мы что — самые последние дезертиры?»
— Сейчас, сейчас, — вскочил я на ноги, повинуясь его немому приказу. — Проберусь к дороге, разведаю…
— Быстрее, — заволновался Антон. — Всю ночь по дороге шли машины, танки. Я слышал. И сейчас — слышишь? Уверен, что это наши. Пошли через границу. Добивают этих гадов, и весь разговор!
Его слова подхлестнули меня. Хлопнув ладонью по кобуре и убедившись, что револьвер на месте, я ринулся через кусты, не желая тратить времени на поиски тропинки. Скрытая от меня деревьями и кустарниками, дорога хорошо угадывалась по гулу машин, который то приближался, то удалялся.
Я бежал, спотыкаясь о пни и корни, царапая себе лицо: колючие ветки не хотели пускать меня, в лесу было еще почти темно.
Да, это будет здорово, если подтвердятся слова Антона, если наши войска уже отбросили гитлеровцев за границу и теперь идут, чтобы добить врага на его собственной территории, как нас учили, как мы были уверены, как поется в песне «Если завтра война…»
Мы присоединимся к ним и в боях оправдаем свое временное вынужденное безделье. И я встречу Лельку, и она расскажет мне, прав или не прав Антон, и я поверю, поверю каждому ее слову. Поверю потому, что Лелька не умеет кривить душой.
С такими мыслями, которые и окрыляли и пугали, спешил я по лесу, к дороге. Чувствовалось, что она уже близко — лес редел, расступался.
Когда наконец между деревьями в предутреннем сумраке засерел кусок шоссе, я снова заторопился, незаметно перебегая от дерева к дереву. Потом прыгнул в кювет, прижался к холодной, остывшей за ночь земле и руками раздвинул впереди себя ветки какого-то ершистого кустика, чтобы лучше было видно, что делается впереди, на шоссе.
Пока оно было пустынно, и как-то даже не верилось, что по нему в эту пору кто-то проедет или пройдет. Но вскоре слева от меня послышалось ровное, уверенное жужжание мотора, и по темному асфальту ударили голубоватые, жесткие лучи фар. Я замер: по дороге промчался мотоцикл, за ним второй, третий. И в это мгновение все радостное, что было в моей душе, все надежды, которые после слов Антона придали мне новые силы, погасли и на смену им пришло горькое сознание того, что ничего не изменилось. Мотоциклы шли от границы, а не к границе, на мотоциклистах были такие же каски, как та, в которой я приносил воду из ручья, и чужая непривычная форма. Они даже не думали гасить фары и соблюдать меры предосторожности, мчались по шоссе так, словно это была их собственная земля, словно испокон веков ездили по ней! Сердце мое заныло, загорелось: наверное, такие же мотоциклисты увезли с собой Лельку…
Я возвращался потрясенный. На душе было горько, противно, тоскливо. Антон ждал меня с нетерпением. Но я молча стоял возле него, не решаясь раскрыть рта.
— Идем на восток, — поняв, почему я молчу, сказал Антон. — Неправда, будет и у нас праздник.
Да, теперь, когда так быстро наступал рассвет, нельзя было и помышлять о том, чтобы незамеченными проникнуть в село. Как ни хитри, ни изворачивайся, а это добром не кончится. Значит, остается лес, остаются деревья, которые укроют от любого, самого глазастого самолета, остаются кусты, за которыми можно спрятаться, даже если немецкий солдат пройдет совсем рядом. Лес поможет нам. Он накормит земляникой, напоит родниковой водой.
Антон схватился за шелудивый ствол осины, напрягся, попытался встать. Это ему не удалось, и он, с завистью посмотрев на меня, опустился на землю.
— Не злись, — сказал я. — Понесу.
— Иди ты! — взорвался Антон. — Мне нужна палка. Я тебе покажу, как надо ходить. Покажу!
Спорить с ним было бесполезно. Я выломал толстую палку, помог Антону подняться. Опершись на мое плечо рукой, он стоял, пошатываясь, будто под ногами было зыбко. И хотя он долго не мог сделать первого шага, как это бывает с людьми, прикованными к постели, лицо его прояснилось.
Мы медленно, осторожно двинулись по тропинке, путаясь ногами в густой траве. Прошли метров двадцать, и мне стало понятно, что Антон так долго не выдержит. Несмотря на то что он противился, я приподнял его и понес, время от времени опуская на землю и давая ему возможность сделать самостоятельно несколько шагов. Мы часто останавливались. Лес размножал звуки, доносившиеся со стороны шоссе, передавал их в самую глубь и в то же время делал мягче, бесшумнее.
Постепенно мы забрались в гущу леса. Мне пришло на память, что где-то у крутого изгиба речушки есть сторожка лесника. Бывать там ни мне, ни Антону не приходилось, но мы, посоветовавшись, решили, что нужно идти именно туда. Если в сторожке не окажется немцев, мы сможем раздобыть хоть какую-нибудь еду. Что-что, а сушеные грибы, картошка, ягоды наверняка найдутся. И возможно, найдется и вяленая рыба. Я уже представил себе, как, нетерпеливо содрав высохшую, звенящую чешую, вонзаюсь зубами в сыроватую, с желтыми прослойками жира спинку леща.
Утренняя заря высвечивала лесные тайники, разгоняла пугливые тени, оголяла все, что было скрыто от глаз. Между верхушками старых кособоких елей неслышно рождались багряные всполохи. Но солнце в это утро так и не показалось. Огромная сизая туча наползла на всполохи, придавила их. Цветом своим она походила на воду в реке поздней осенью, пугала тоскливостью. И чем ближе подбиралась туча, тем все более свежел вырвавшийся на волю ветер, донося до нас знобящую свежесть помрачневшего неба.
— Ливня еще недоставало, — пробурчал я. — Да еще с грозой.
— Ерунда, — сказал Антон и оперся на палку так, что она согнулась в дугу.
Когда огибали овраг, на дне которого по-прежнему бормотал ручей, мне сразу вспомнились раненый немец и его таинственное исчезновение. Нет, наверное, это мне почудилось, наверное, в спешке я искал его не на том месте, где оставил, когда понес воду Антону. Вспомнил о фотокарточке и письме, которое так и не прочитал. На одной из коротких остановок решил было рассказать о немце Антону, но промолчал: не хотелось лишний раз шевельнуть языком.
Нет на свете ничего хуже неизвестности. Она не только гнетет, она воспаляет воображение, толкает человека на необдуманные поступки. Если бы не Антон, я обязательно натворил бы глупостей. Мне было и тяжело с ним: нужно было почти все время тащить его на себе, и в то же время морально он был для меня незаменимой опорой. Самое страшное остаться одному, когда нет рядом живого существа, когда никто не скажет тебе слова, не кивнет одобрительно или осуждающе, не пожмет молчаливо твою ладонь.
Вблизи, за лесом, уже не слышалось выстрелов, и казалось, что война ушла куда-то далеко, за горизонт или еще дальше. Где-то там, за горизонтом, была Лелька.
Мы плелись по лесу, но куда бы я ни посмотрел: на дупло в дряхлой березе, из которого торчал клюв дятла, или на бронированный толстыми коричневыми плитками ствол уходившей в небо сосны — всюду мне мерещилось улыбающееся лицо девушки. Лелька будто говорила: ну и что же? Ну и пусть война, и немцы, и раненый Антон, ну и пусть ты совсем измучился от этих страшных дум, — я все равно буду улыбаться, буду жить назло всему!
Да, лучше бы Антон промолчал. Если бы обо всем, что случилось, рассказал не он, а кто-либо другой, я бы ни за что не поверил. В конце концов, в тот момент, когда человек попал в лапы к врагу и знает, что его ждет, все может показаться не таким, как было на самом деле. Но Антону я верил безоговорочно, — значит, все было так, как он рассказал.