Только сейчас я понял, что моя память запечатлела поляну, горевшую расплавленным золотом, и те минуты, когда мы пересекали ее. А все остальное забыто напрочь. И как я ни заставлял себя думать, вспоминать, все было тщетно.
— Не хочешь звать меня Лелькой? — все с той же приводящей меня в ярость интонацией спросила девушка. — И не надо. И даже лучше. Я помогла тебе и не жалею об этом.
— Ты ждешь благодарности? Хорошо, сейчас я встану перед тобой на колени.
Я попытался оторваться от пола и тут же зубами прикусил себе нижнюю губу, чтобы не застонать от пронзительной боли в пояснице.
— Жаль, — процедил я, снова упав на спину, — мне так хотелось встать на колени…
— Твоя злость наказана, — равнодушно сказала она.
Ах, она к тому же хочет обезоружить меня своим спокойствием! Не выйдет, пусть не старается! Я долго молчал, давая понять ей, что не намерен с ней говорить и вообще не нуждаюсь в ее присутствии. Я понимал, что, возможно, без нее я бы уже никогда не смог раскрыть глаз, но после того, что сделала Лелька, мне стали бесконечно противны все девушки, что бы они ни говорили, что бы ни делали.
Она ни единым словом не нарушила моего молчания. Крышу чердака жадно, шершавым языком лизал ветер.
— Какое сегодня число? — не выдержал я.
— Это не имеет значения.
— А война… кончилась?
— Они уже в Гродно.
— Что? Ты бредишь! Ты ничего не знаешь!
— Я все знаю. А теперь помолчи. Я принесу тебе поесть.
Жалобно скрипнули доски. Наклонившись, чтобы не задеть головой стропила, девушка прошла мимо меня, ловко и привычно опустила босую ногу на ступеньку лестницы и исчезла в проеме. Я так и не рассмотрел ее лица — она прошла боком, не оглянувшись. Заметил только, что голова у нее туго стянута темной косынкой, надвинутой до самых глаз.
Интересно, как все-таки я попал сюда? Неужели она сама меня сюда затащила или еще кто-то помогал ей? И кто она такая, в самом-то деле? Больше всего меня бесило и пугало то, что я совершенно не помнил, что́ произошло со мной на поляне, почему я вдруг очутился один.
Я ощупал себя руками — они начали немного повиноваться. Оказывается, я лежал в гимнастерке и брюках, только сапоги были сняты. Дотронулся до нагрудного кармана и облегченно вздохнул, нащупав тоненькую книжечку: комсомольский билет был на месте. В другом кармане пальцы ощутили письмо и фотокарточку. Это хорошо, значит, она, эта незнакомка, не рылась в моих карманах. И видимо, она из своих. Впрочем, кто знает…
Девушка появилась в проеме чердака так же неожиданно и бесшумно, как и скрылась. В руках она несла черный чугунок, из которого торчала ложка. Остро запахло чем-то невообразимо вкусным. Я вглядывался в ее лицо, но оно как бы растворялось в полумраке. Она старалась не смотреть в мою сторону и села позади.
— Нет ни одной тарелки, — без сожаления произнесла она. — Зато хорошая ложка. Деревянная. Терпеть не могу металлических ложек.
Она говорила о ложках! Как это, черт возьми, важно сейчас, когда немцы уже в Гродно!
— Ешь, — она зачерпнула ложкой ароматную жидкость и поднесла к моему рту. Другой рукой приподняла мне голову, я ощутил ее мягкую горячую ладонь.
Мне было досадно за свою беспомощность. Кажется, нет ничего отвратительнее, чем ощущение собственного бессилия.
— Вкусно? — осведомилась она. — Это бульон. Я уже кормила тебя. Только сперва не могла разжать зубы, так ты их стиснул.
Вкусно? Еще бы! Я старался, чтобы ни одна капелька не угодила мимо рта.
— Все, — сказала она, отставляя чугунок в сторону. — Все. Без хлеба это, конечно, не очень сытно.
— Откуда бульон?
— Снова вопросы. Зачем, почему, откуда? Не имеет значения. У меня есть ружье. А в лесу есть дичь.
— А ты сама… ела?
— Опять вопросы?
— Не обижайся…
— А мне показалось, что ты злой. Я ухожу. Вернусь к вечеру. А сейчас привстань. Это тазик. Не стесняйся.
Что-то было в ее голосе такое, что я не посмел ослушаться. Нет, ты не имеешь права испытывать к ней неприязнь, это просто подло.
— Постарайся не шуметь, — предупредила она. — Ты это должен уметь. Ты же пограничник.
И, не ожидая ответа, она снова исчезла в проеме, оставив меня наедине со своими мыслями.
Итак, я жив. Но что с Антоном? Мы шли вместе, мы все время были вдвоем. Почему же его нет со мной? Почему?
Значит, они в Гродно? Почему? Ох, эти проклятые «почему»! Мы же должны бить немцев на той территории, с которой они ринулись на нас. Эх ты, стратег… бить! Валяешься, как чурбан, в тылу врага да еще и философствуешь! Да если таких, как ты, вояк набралось много, так кто же будет их бить, этих фашистов?
А все-таки что же случилось, почему не они отступают, а мы? Случайность? Не может быть. Каждый день Горохов водил заставу строем, и мы пели: «Пусть помнит враг, укрывшийся в засаде: мы начеку, мы за врагом следим. Чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей вершка не отдадим». А от границы до Гродно — вершок? Нет, эта девчонка просто дурит тебе голову. И ничего она не знает и не может знать. Подобрала где-то бабский слушок и подкинула тебе.
А если правда? Если то, что она сказала, — правда? Я попытался встать, но тут же рухнул навзничь, потерял сознание…
Когда очнулся, понял, что позади целая ночь. Было тихо, вокруг чердака все замерло, окаменело. Сухая ветка уже не шаркала по крыше.
Я открыл глаза и зажмурился: чердак был пронизан солнцем. Горячие лучи врывались сюда через щели в крыше, через отверстия — следы выпавших когда-то сучков. Солнечные нити недвижимо висели у меня над головой, лежали на лице, на гимнастерке. Казалось, чердак с каждой минутой приближается к солнцу, и крыша, воспламенившись, будет долго гореть тихим неслышным огнем.
Меня обрадовало солнце, обрадовало, что не скрипит дерево, и захотелось, чтобы эту радость почувствовала и она, эта девушка.
— Ты здесь?
Молчание. Тишина. Какая чудесная тишина и как хорошо, что ее никто не нарушает! Значит, эта девушка не вернулась, как обещала. Увидела, что я уже могу обойтись без ее помощи, и решила уйти. В самом деле, какой интерес сидеть возле меня. Ты правильно поступила, девушка, и никто тебя не осудит. Плохо только, что не попрощалась. И что я так и не сказал тебе спасибо. Впрочем, к чему все эти условности. Все идет так, как надо, и жизнь есть жизнь. Вот полежу до вечера, а там все равно заставлю себя подняться, наплюю на боль, на слабость. Неправда, встану!
Мысли мои прыгали, смешивались, затемняя одно, проясняя другое. Откуда-то из густой неразберихи воспоминаний выплыло лицо немца, лежавшего у ручья. Если бы сейчас мне довелось увидеть его, я непременно узнал бы этого солдата, стоило лишь посмотреть на шрам у самого виска, на припухлые, будто чем-то обиженные, губы, на завитушки вспотевших волос.
Меня потянуло к письму. Я вытащил измятый листок. Почерк был очень мелкий, но разборчивый. Немецкий язык я знал хорошо, настолько хорошо, что свободно переводил специальную литературу по химии. Не очень быстро, но все же довольно уверенно я перевел все, что было написано:
«Добрый день, Эрна! Ты ничего не знаешь, а завтра на рассвете весь мир облетит весть о войне. И скоро на дорогах России мне останется только одно счастье: воспоминания. Наверное, придет день, когда ты осудишь меня, а может быть, и проклянешь. Но иначе я поступить не смогу. Ты говорила, что хочешь встретить меня героем. Рудольф — герой! Звучит, да?
Эту записку в случае моей гибели тебе передаст мой надежный друг. Скоро в небо взлетят ракеты. Ты понимаешь? Если увидишь маму…»
Письмо обрывалось. Возможно, кто-то помешал его дописать. Или же ракеты взлетели раньше.
Я еще раз перечитал письмо, особенно строки: «Рудольф — герой! Звучит, да?» С какой бы интонацией я их ни произносил, все же не мог отделаться от мысли, что в этих словах явственно слышится грустная ирония. Но может быть, я просто фантазирую и сам начинаю верить в эту фантазию? А если то, что думаю, — правда, то выходит, что этот Рудольф совсем не такой, как Вилли, не такой, как Генрих?
Э, брось! Они напали на нас, напал и этот Рудольф. Напал, — значит, враг, значит, получай по заслугам. Вот так.
И что это ты взялся рассуждать о немцах? Может, еще будешь думать и о Германии? А что ты, собственно говоря, знаешь о Германии, что? Только то, что прочитал в учебнике географии зарубежных стран? Или в газетах?
Кажется, впервые я стал думать о Германии, когда в газетах печатались отчеты с судебного процесса по делу о поджоге рейхстага. Речи Димитрова!
А потом: немцы во Франции, немцы в Австрии, в Чехословакии, в Греции, в Польше… Казалось, наугад ткни пальцем в карту Западной Европы — и везде… немцы.
Вспомнился снимок: выхоленный, с приветливой улыбкой, из самолета по трапу спускается на землю Риббентроп. На нашу землю, в нашем аэропорту. В Москве.