Да, лучше бы Антон промолчал. Если бы обо всем, что случилось, рассказал не он, а кто-либо другой, я бы ни за что не поверил. В конце концов, в тот момент, когда человек попал в лапы к врагу и знает, что его ждет, все может показаться не таким, как было на самом деле. Но Антону я верил безоговорочно, — значит, все было так, как он рассказал.
Лелька, Лелька… А ведь, если ты жива, мы еще встретимся, и, наверное, ты уже не улыбнешься, и голова твоя виновато поникнет, и ярко-рыжие волосы, вздыбленные ветром, закроют твои глаза от моего недоброго взгляда. Я ни о чем не стану спрашивать тебя — ты заговоришь сама, потому что совесть может казнить человека. Только рассказав правду, только очистив душу, можно, пусть не совсем, пусть ненадолго, успокоить совесть, чтобы стало легче дышать, легче смотреть вокруг, легче жить среди людей. И ты расскажешь, но сейчас я еще не знаю, смогу ли простить тебя за ту улыбку, которую ты подарила врагу.
И чем больше я думал обо всем этом, тем больше приходил к выводу, что ничего уже нельзя исправить. Вначале я воспринял рассказ Антона сердцем и, хотя не дал волю своим чувствам, слушал его молча и сдержанно, все кипело у меня внутри. Теперь же я старался спокойно понять происшедшее. Это удавалось с трудом.
Тучи обложили весь лес, и он, едва успев откликнуться на беззвучные вздохи рассвета осторожным, боязливым шелестом листьев, съежился и приуныл. Часов ни у меня, ни у Антона не было, и это угнетало еще сильнее.
— Давай порешим так, — предложил Антон. — Иди к сторожке один. Найдешь — вернешься за мной.
Я укоризненно посмотрел на него.
— Чего косишься? — разозлился Антон. — Что я тебе, немец, что ли? Дело говорю.
Антон лежал в траве, возле его рта свесилась на длинной ножке розоватая, вся в черных точечках земляника, но он не замечал ее. Лицо, казалось, просвечивало насквозь, а трава придавала ему зеленоватый оттенок. Кожа намертво стягивала скулы, и пожалуй, упади на нее капля дождя, она издаст негромкий, но отчетливый звук. Повязка на плече пропиталась кровью и не высыхала.
Я вытащил из кармана шоколад, протянул Антону. Он, не открывая рта, оторопело смотрел на обертку.
— Ихний?
— Да. А что? Это я…
Антон не дал договорить. Приподнявшись, резким, злым взмахом руки выбил шоколад из моей ладони. Мне стало мучительно стыдно.
— Вот что, — сказал я немного погодя. — Твое слово всегда было для меня законом. Но то, что ты предлагаешь, — забудь. Я не брошу тебя. И не потому, что ты такой хороший, не думай. Вдвоем мы сильнее.
— Сильнее… — горько усмехнулся Антон. — Я не в счет. Разве что зубами…
— Да! — подхватил я. — И зубами!
Тучи так и не родили дождя, и мы были за это благодарны им. Бессильные, они заметались по небу, приподнялись над верхушками высоченных сосен. Ветер тугими струями бил по ним, но насквозь пробить не мог, и немощные бледно-синие пятна успевали прожить лишь несколько секунд.
И все же ветер старался не зря: заметно посветлело. Когда совсем неожиданно впереди оборвался лес, уступив место широкой поляне, тучи ушли и сероватое, с синими проемами небо поднялось высоко и недоступно.
У кромки леса мы снова поспорили с Антоном. Я предлагал обойти поляну под прикрытием деревьев. Он настаивал идти напрямик.
— Ты же видишь — кругом ни души, — убеждал Антон. — А мы будем миндальничать. Что, ты уже навернул пару мисок борща? Или бифштекс с яйцом? Не дури, жмем через поляну.
Я послушал его. От поляны — островка сурепки, зажатого со всех сторон лесом, повеяло чем-то далеким, мирным. Пчелы деловито жужжали, копошась в цветах. Пахло жидким медом, воском, цветочная пыльца, вспугнутая нашими сапогами, повисала в воздухе. На фоне этой поляны мы, изможденные и оборванные, выглядели, наверное, очень нелепо.
Едва мы достигли середины поляны, стараясь не поддаваться соблазну лечь и отдохнуть, как в небе, словно привидение, возник самолет. Вначале мы даже не расслышали гула его моторов и увидели уже тогда, когда он, резко снизившись, закружил над нами. Черный крест будто впечатался в сваленное набок крыло.
— Ложись! — крикнул Антон. Мы упали на землю.
— Откуда он взялся, гад! — проскрежетал Антон, и это были последние слова, которые я тогда услышал. Поляна будто взорвалась изнутри, обдала нас чем-то золотистым, расплавленным, и тут же все исчезло.
— Лелька, ты слышишь меня? Я поклялся ни о чем тебя не спрашивать. Но сейчас не могу сдержать своего слова. Скажи, почему ты улыбалась? Посмотри мне прямо в глаза и скажи.
— Улыбалась! Потому что улыбка — это жизнь. Мы родились, чтобы жить, Лешка!
— Ты согласна жить на коленях? Лишь бы жить?
— Это ничего, Лешка! Сегодня на коленях, а завтра — кто знает, что будет завтра! Время наступает нам на пятки, попробуй опереди его! А я дышу, смеюсь, думаю, плачу — я все могу, потому что я живу.
— А ты знаешь, как Антон назвал тебя, знаешь?
— Нет, не знаю, Лешка. И знать не хочу. А твой Антон лежит сейчас мертвый в пшенице, и огонь уже окружил его кольцом.
— Нет! Он не сгорел! Он не мертв! Такие, как Антон, не могут погибнуть!
— Ты не в своем уме, Лешка. В него стрелял Вилли. Я сама это видела. Сама! И видела, как он упал.
— И что же? Если он погиб, то как герой — гордо и смело.
— Гордо? Кому нужна его гордость? Смело? Кому нужна его смелость? Что он может сделать теперь, мертвый? Он не сможет убить ни одного фашиста. Или помочь людям. Или спеть песню. Или поцеловать меня.
— Значит, он тоже должен был с улыбкой сдаться этим гадам, как ты?
— Я не отвечу тебе, Лешка. Думай, что хочешь. Антон убил одного немца, немцы убили его. И все. А впереди — целая война. А он уже ничего не сможет.
— А ты сможешь?
— Не знаю…
— Вот видишь! Ты даже не знаешь!
— Не знаю, Лешка! Я хочу жить! Жить — значит любить. Я люблю тебя, Лешка.
— Нет! Ты не любишь меня. И никогда не любила. И запомни — между нами пропасть. И в сердце моем только ненависть.
— Ну хорошо же! Я отомщу тебе. Ты слышишь: это мотор самолета. Он кружится над нами, этот самолет, я его очень ждала. Сейчас здесь будет Генрих. Смотри: он спускается на парашюте. Веселый, сильный красавец Генрих. Парень что надо, не то что ты… доктор химических наук. И ты, и Антон, и даже Яшка — все вы хлюпики. А Генрих — это мужчина! Видишь — он уже идет ко мне. Смотри, я снова улыбаюсь ему. Улыбаюсь!
— Гадюка! Смотри сюда! В моей руке револьвер. Тот самый, который ты вырвала у Антона из рук. Тот самый! Смотри сюда и улыбайся! Сейчас я нажму на спуск. Улыбайся, гадюка!
…Выстрел. Звучный и хлесткий. И язык, кровавый язык пламени у самых глаз.
— Лелька!..
Я сам услышал его, этот вопль, похожий на безнадежно тоскливый лай.
— Лелька… Красивое имя…
Я отчетливо понял эти слова, произнесенные совсем рядом. В них не слышалось ни удивления, ни зависти, они были похожи на отзвук эха, на слабый всплеск волны.
Приподняв непослушные веки, я с ужасом ждал то мгновение, когда увижу распростертую на земле Лельку. Я только что стрелял в нее, даже указательный палец на правой руке еще не успел разогнуться.
Но что это? Глаза уперлись в почерневший от времени потолок. Кажется, чердак — потолок под углом идет вниз. Полумрак.
В голове стучало, звенело. Попытался пошевелить руками — в них словно впились сотни горячих металлических опилок. Тело было чужое. С трудом свалив голову набок, я почувствовал, как к затвердевшей щеке прильнули мягкие стебли травы…
— Антон, — прошептал я.
— Тише, — послышался девичий голос, — лежи спокойно. И молчи. Это я виновата: уронила на пол замок. И ты проснулся.
Голос незнакомый, бесстрастный. Так говорят старухи, вспоминая о былом, когда чувствуют, что им осталось жить считанные дни. Тем более удивительно: ведь я только что говорил с Лелькой, слышал ее бесшабашно-веселый смех, видел ее отчетливо и ясно. Помню, как медленно закрыв глаза, нажал на спуск…
— Где Лелька? Где Антон? Кто ты?
Все эти вопросы я выпалил одним духом, боясь, что если они еще хоть секунду останутся в моем мозгу, то взорвусь от них, как взрывается толовая шашка, когда срабатывает детонатор.
— Слишком много вопросов, — безучастно и равнодушно произнес все тот же голос. — А я могу ответить только на один. Назвать свое имя. Да и то не имеет значения. Зови меня, как тебе нравится. Ну хотя бы Лелькой. Кажется, так ее зовут?
Я еще не видел этой девушки, но уже все во мне протестовало против нее, вызывало неприязнь, будто именно она и была главной виновницей того, что я очутился на этом мрачном чердаке и что неизвестно куда исчез Антон.
Только сейчас я понял, что моя память запечатлела поляну, горевшую расплавленным золотом, и те минуты, когда мы пересекали ее. А все остальное забыто напрочь. И как я ни заставлял себя думать, вспоминать, все было тщетно.