над Наполеоном. Но чего тогда стоит немощный гений? Появилось некое чувство, которое могло заставить потешаться над собственным родителем всякий раз, как я, восьмилетний мальчуган, представлял себе мир, населенный великолепными и скоростными изделиями. Мадам Росси, полагавшая, что внушает нам нечто такое, что возвышает нас в собственных глазах, придает уверенность и силу, поскольку только мы сможем, став взрослыми, увидеть этот многообразный мир! Бедная мадам рвала в нас ту связь с близкими, которой предстояло возникнуть; она уродовала тот образ взрослого, который мы создали сами. Когда у восьмилетнего мальчугана больше нет идеала, совершенного образа мужчины, которому хочется подражать, что ему приходится делать, доктор? Он так и остается маленьким мальчиком. Неважно, что он увидит ранее неведомые ему вещи. Не с помощью же
science fiction [6] он сможет стать взрослым мужчиной, правда же? Эта бедная мадам Росси, эта несчастная мадам Росси, которая читала классу мои сочинения, которая доставляла мне столько удовольствия и которая… Вы понимаете меня? Вы видите этот мир, который не перестает изобретать, оттачивать, совершенствовать, усложнять, творить, создавать и который тем самым постепенно лишает людей сознания, что они личности? Мир, который без конца обновляется и который тем самым мешает смотреть на себя в будущем, не преуменьшая собственного значения, — чувства, необходимого для того, чтобы стать людьми. По мере обретения ими предметов, позволяющих жить лучше, он, этот мир, погружает их в отчаяние, возникающее непонятно откуда. Злополучная мадам Росси, которая полагала, что доставляет нам удовольствие, переделывая окончания моих сочинений по-французскому, заставляя меня умереть!.. Все счастливые события, все мои удачи, все встречи произошли слишком поздно. Слишком поздно, доктор. Ведь это она сказала: «Слишком поздно, я уже мертв». Однажды я вошел в часовню Сен-Ферреоль, попал в тот большой дом, уютный и наполненный свежим воздухом, где вместе с отцом жила эта молодая девушка, и вечером, проходя мимо больших напольных часов с маятником, я заметил, что они остановились. Девушка повернула ключ, который привел в движение свинцовые гири, и часы вновь стали медленно и торжественно отбивать время. Да, это был голос времени, возобновившего свой ход, и я почувствовал то, что должно чувствовать молодое дерево, посаженное в перегной. Его неухоженные корни расправляются, проникают в землю и углубляются в нее. Я тоже обрел свою почву. Я укоренился в этой женщине, словно в гумусе. Погрузился в слои времени. Благодаря ей я обрел свои утраченные первоосновы. Стал приемным сыном ее прошлого. Слишком поздно, доктор. Купаясь в своем счастье, я оказался лишь одним из сирот, пытающихся узнать о своем происхождении, отчаянно ищущих какую-то замену, принимая за своих подлинных отцов учителей, героев, создателей мифов, не переставая их менять, совершать безрассудные поступки, еще больше привязываясь к этим фетишам. Я пересек всю Азию, проник через толщу времени и человеческой истории. Я воссоздавал все то прекрасное, что сотворили люди. Моими руками. Я изуродовал свои руки. Можно подумать, будто этот самоотверженный труд с целью возродить произведения человеческих рук, следы которых время принялось стирать, имел своей целью остановить всеобщий процесс эрозии, уничтожения и забвения. Можно сказать, что это неудержимое стремление к смене мест, к тому, чтобы возобновить работу в еще более отдаленных районах мира, было всего лишь страстным желанием рыться, копаться, исследовать еще глубже очередной слой человеческой истории и присвоить его. И, разумеется, всякий раз мои усилия оказывались напрасными…
Но вы не в силах понять. Вы даже не представляете, что такое Ангор Ват… Однажды ноябрьским утром я находился на верхней восточной террасе, которую особенно любил за то, что в ней есть нечто дикое, необычное и за то, что она была обращена в сторону леса. Очень рано, когда золотистые лучи едва начали ласкать верхушки башен и медленно скользить по ним в тишине, в то самое мгновение, когда солнце коснулось корней деревьев, кузнечики с высокой ноты начали свой концерт. Что же произошло? Что я увидел? О чем подумал? Мне кажется, что в лучах солнца, заливавшего высокие башни, я увидел великих Нага, изваянных из песчаника, изъеденных дождями и временем, обезглавленных, скальпированных, разрушенных и снова превратившихся в камень. Камень исторической эпохи стал камнем доисторической эпохи. Человек и боги, наполовину уничтоженные, готовые превратиться в камень, из которого они были изваяны. Вы понимаете, что это ничего не значит? Тут ничего не было нового для меня, я наблюдал подобную картину каждый день. Для меня, археолога, который трудился пятнадцать лет, не имея иной заботы, кроме сохранения развалин руин. Какой абсурд, не правда ли? Какая насмешка. Вы улыбаетесь… Напрасно. Речь идет не обо мне, не о том, что я делал для сохранения руин, заранее зная, что обречен на поражение, что не смогу победить дождь, не сумею остановить выветривание, которое воздействует на камень почти с такой же скоростью, как разложение на человеческий труп. Эти теоретики, техники и моралисты, которые объясняют нам, как следует действовать, смешат меня. Разве не существовала бы эта многовековая Империя, а миллионы людей не страдали бы и мучились, живя, творя, изобретая и строя, чтобы мы могли трудиться, верить, утверждать справедливость, знания, создавать красоту, восхвалять разум, если бы строитель соборов ничего не построил? Если бы солдат, который пал на поле боя, был творцом зла? Если бы революционер не был напрасным палачом? Что касается меня, то я видел, что более ничто не оправдывает существования империи кхмеров, — ни жизнь любого из тех людей, которые ее строили, ни их вера, ни деспотизм их королей, которые создали для них самое высокое сооружение, построенное человеческими руками, ни любовь их подданных, убеждавших своих правителей в необходимости такого строительства. Ради того, чтобы ничего не происходило и не менялось, вопреки моим желаниям, дожди уничтожали единственное оправдание существования этого народа и этой цивилизации, этой жестокости и этой любви. Я сидел на верхней террасе Ангор Вата среди созданного гением народа самого величественного сооружения. Я вступил в контакт с духом этих людей самым непосредственным образом, потому что повторял их труд, перебирая камень за камнем. В этом заключалась моя жизнь: я спасал их труд и душу и был не в силах понять, зачем я это делаю. К чему этот культ, эти пять тысяч священных танцовщиц? К чему этот храм, ныне заброшенный, несмотря на одинокого бонзу в буром одеянии, сидящего рядом с изваянием Будды. И я подумал о том, что через десяток веков посетитель даже не сможет понять ни того, чего хотел народ Суриавармана, ни того, что я, в свою очередь, сделал. Он сочтет,