материнской непригодности; кто бы мог точно ответить, что это было? Возможно, память о карпатских волках. Они не жаловались, не посмели бы жаловаться на нее друг другу — особенно теперь, увидев ледяной бесчувственный саркофаг, в который она легла. Но примкнуть к чрезмерному отцовскому панегирику материнству было превыше их сил. Им казалось, что материнство было для нее неверным путем, что по натуре она была робкой одиночкой и что была бы счастливее, не умножая себя. Человек не обязан расширяться во все стороны. Существует такая вещь, как самодостаточность. Своей самодостаточности не следует стыдиться. Может, она обманывала мужа, щадя его чувства? Или он сам лгал, говоря все это им, щадя их чувства?
— Правда это или нет, но сам я не осмелюсь завести детей, — говорил Эфраим.
— Это ты сейчас так говоришь, — возражал ему Шими. — Я тоже сейчас ни на что не осмелился бы. Разница в том, что ТЫ рано или поздно передумаешь. Память о ней померкнет, и ты опять станешь собой — полюбишь жизнь. Я тебя знаю, Эфраим. Я видел, как ты уходил в мир с любовью к ветру, хлеставшему тебе в лицо. Сколько раз ты вытаскивал меня из постели с криком: «Вставай, вставай! Ты все проспишь, ты пропустишь день!» И сколько раз я советовал тебе, куда его засунуть, твой день?
— Какая здесь связь? Я люблю жить ради самой жизни, а не для того, чтобы передать ее кому-то еще. Хочу ли я вытаскивать из постели кого-то еще, чтобы и он не пропустил день? С меня довольно, что я пробовал это с тобой. Проба оказалась неудачной. Какой бы ни была мама, обо мне нельзя сказать, что для меня нет жизни без расширения и без заботы еще о ком-то. Мне более чем достаточно меня самого. И потом, ты что, хочешь навьючить на парня ответственность жизни ради тебя?
— Я-то нет, но мы разные. У тебя больше встреч. Ты не шарахаешься от таких вещей, как ответственность. У тебя не бывает обмороков.
— Ты говоришь, что падаешь в обморок, чтобы избежать ответственности? Никогда раньше этого не слышал. Я думал, причина твоих обмороков — чрезмерная чувствительность.
— Мои обмороки от жары. Я теряю сознание от семейного жара.
— Тебе хочется холода? Так я скажу тебе, где его найти. Ступай, ляг рядом с ней.
— Ты несешь чушь. Ты знаешь, о чем я.
— Нет, не знаю, объясни.
— Человеческие отношения. Вот от чего исходит жар.
— Брось, Шими! Человеческие отношения!
— Обезьяны в зоопарке, Эф.
— Мы не в зоопарке.
— Ну, так котята в приплоде.
— Мы не приплод.
— Именно приплод. Ты хоть иногда думал, как это — быть сиамскими близнецами? Представь себе эту жару, Эф. Как будто мало просто иметь младшего брата, который каждую минуту за тобой шпионит.
— Я не твой сиамский близнец.
— Разве что не сиамский.
— Ничего я за тобой не шпионю.
— Не шпионишь?
— Нет.
Уймись, Шими.
— Может, ты это не нарочно, но быть рядом — уже шпионство. Все мы это делаем. Это и зовется семьей.
— Ну, так и не имей семьи.
— У меня ее не будет.
— И меня не будет.
На том и договорились.
И вот теперь он обнимает сына Эфраима.
Берил Дьюзинбери трудится над своими обещаниями. Эйфория то и дело прибегает из кухни со своими предложениями. Она в приподнятом настроении. Она знала, что у миссис Берил все получится, с того момента, когда в вечер Вдовьего Бала мистера Кармелли принесли к ней в гостиную полумертвого.
Ей велено не мешать Принцессе думать, поэтому она молча кладет бумажки на стол, за которым та сидит.
— Я не гарантирую, что прочту хоть что-то из этого и уж тем более что что-нибудь использую, — предупреждает Принцесса. — Но я хочу, чтобы ты знала, что я высоко ценю твои старания.
Эйфория делает реверанс — ее научили этому при посещении королевского дворца — и отвечает, что для нее честь просто вносить предложения.
Время от времени Принцесса, желая отдохнуть от праведных трудов, косится на бумажки Эйфории.
Одна ей особенно нравится: «Я выбрала вас среди остальных, потому что когда в доме вы, я меньше отчитываю моих помощниц».
Другая — с ней Эйфории наверняка помогли (она подозревает руку самой королевы) — гласит:
Пусть всему миру нет до нас дела,
Ты один — мой тезаурус.
В третьей, где Принцесса обещает отдать мистеру Кармелли все свои горшки и обеих коз, если он согласится никогда не втыкать булавки в кукол, сделанных по ее подобию, пародируются империалистические замашки хозяйки. Здесь можно заподозрить руку Насти.
Собственные обещания у нее рождаются слабовато. В важные моменты своей жизни она всегда обращалась к литературе, но в прошлом все это были трагические, в худшем случае трагикомические моменты. Ей всегда не хватало юмора при решении собственных проблем, чужой же юмор она не одобряла. С просветленными трудами южноамериканских фантазеров и малоизвестных английских эссеистов, способными вдохновить ее на обещания, она не знакома. В результате все, что она пишет, придавлено свинцовой книжностью. Она переписала, а потом порвала половину сонетов Шекспира, почти всю трагедию «Антоний и Клеопатра» и все обращение Кэтрин Ирншоу к Нелли Дин [27]. «Нелли, я Шими Кармелли» не подходит по стилю и не убеждает.
Время от времени она встает из-за письменного стола и плетется в гостиную, все еще носящую это название, где Шими лежит одетый на кровати и грызет карандаш.
Она еще ни разу не видела его в пижаме и высказывается на сей счет каждый раз, когда считает, что ему следовало бы надеть пижаму.
— Это чересчур интимно, — возражает он.
— Так будет всегда?
— Я не уверен. Я не планирую свой туалет далеко вперед.
— Как продвигаются ваши обещания?
— Я сочиняю их мысленно.
— Почему не на бумаге?
— Вы боитесь, что я их забуду?
— Вы? Нет. В тот день, когда вы что-то забудете, забудет о вращении Земля. Но на случай, если с вами что-нибудь произойдет, я бы хотела знать, где они лежат.
— Я же говорю, у меня в голове.
— А вдруг что-нибудь случится с вашей головой?
— В этом случае мои торжественные обещания вам не понадобятся.
— Это значит, насколько я понимаю, что вы нисколько с ними не продвинулись.
— Такие вещи