почтовой посылкой выслать дорогие джинсы, которые были на нем, не опустился. Он молча подхватил дорожную сумку, с которой обычно приезжал в Москву и в которой на этот раз не было ничего, кроме туалетных принадлежностей, подаренного «второй мамой» томика стихов Пастернака и только что опубликованного по-русски и купленного по дороге уже в Москве «Боливийского дневника» Че Гевары, и ушел, не попрощавшись даже с отцовой женой, которая лежала больная и, слыша истерический крик мужа, закричала сама: «Сеюшка, что там у вас происходит?! Скажите же мне, ради бога, что происходит?
Одежек, подойди ко мне! Не уходи!» Но он не подошел. Выйдя на лестничную площадку, он хотел тихо притворить за собой дверь, но отец с силой дернул ручку на себя, и дверь с грохотом захлопнулась…
С тех пор они виделись только однажды, да и то в толпе — на тех самых проводах эмигрировавшего Сени Клавира. Евсей и в Краснобережное ездить перестал (может, возраст взял свое). Впрочем, до самой своей смерти он продолжал помогать сыну деньгами, и Закутаров спокойно принимал эту помощь… И перед смертью, услышав по «голосам» какую-то умную самиздатскую статью сына, Евсей по-старчески до слез растрогался, простил его и завещал ему почти опустевшее к тому времени «Гнездо Клавиров». Тем более что других претендентов на это наследство уже и не было.
Вернувшись в Черноморск числа двадцатого августа, Закутаров сразу позвонил Карине, но ее тетя, старая Ревекка, ответила, что Риночка в Москве и будет только к первому сентября. Первого или вскоре после первого они и встретились: она подошла к нему в институтском коридоре — красивая, загорелая, в каком-то потрясающем желто-коричневом летнем платье, конечно же заграничном, с совершенно обнаженными плечами и наполовину обнаженной грудью — и, прикоснувшись пальцем к пуговице на его рубашке, сказала, что сегодня вторник. Была как раз пятница, но он не стал возражать, и после лекций они поехали к нему, и он опять услышал ее «только, пожалуйста, мы никуда не торопимся»…
Он ничего не спрашивал о ее любви к неведомой женщине (впрочем, к тому времени женщина была ему уже вполне ведома — юная Дашуля Жогло с первого курса филфака, — он часто видел их вместе и в университете, и на улице — рука об руку), и она ни разу ни о чем таком не вспомнила. И все-таки они как-то остыли друг к другу, отдалились друг от друга. Он был по-прежнему и внимателен, и нежен, но временами вдруг ловил себя на том, что взгляд его, словно обрамленный прямоугольной рамкой видоискателя, со спокойной заинтересованностью скользит по ее телу: вот она положила на грудь ладонь с широко растопыренными пальцами (когда-нибудь повторить этот кадр!), вот она подняла колени и раскинула ноги (господи, ну почему эта совершенная красота считается порнографией!)…
Она же вообще, думая о своем, смотрела куда-то в сторону, в стену. Перед тем как встать с постели, она вдруг впервые обратила внимание на портрет Че Гевары. «Сними ты этого мерзавца», — сказала она с несвойственной ей неприязнью. Он засмеялся: «Кажется, ты права, но я еще не вполне уверен, что он мерзавец. Бандит — да, пожалуй. Но нужно еще немного подумать». Не просто так, не ради дешевого пижонства привез он и повесил на стену портрет своего кумира, бесстрашного героя, отважно пытавшегося по-своему переиначить гармонию истории, — и нужны были серьезные резоны, чтобы теперь его снять. Что Гевара не герой, а бандит, ему уже давно было ясно: переиначивать историю с оружием в руках конечно же недопустимо — чересчур рискованно. Но все-таки не факт, что роль бандита в историческом сюжете всегда отрицательна… А Карине, честно говоря, лучше бы этих материй не касаться.
Она сильно изменилась, повзрослела, что ли, за эти два московских месяца, посерьезнела… Он и раньше слышал от нее, что здесь в Черноморске она живет как в ссылке, но о прежней, московской жизни никогда не расспрашивал. Он, конечно, знал, что уже здесь, прежде чем оказаться у него в постели, она какое-то время, удивляя весь город, крутила любовь с редактором местной газеты, как говорили, давно приговоренным (чахотка, — может быть, потому и жил на юге) высокорослым и темнолицым горбуном, то ли греком, то ли армянином. Что же до ее московской жизни, то в институте ходили вообще какие-то чудовищные слухи о связях с иностранцами и чуть ли не о валютной проституции. (О жизни этой женщины всегда ходили самые невероятные слухи. И сейчас, тридцать лет спустя, по Москве упорно циркулировал забавлявший Закутарова, но никогда им не опровергавшийся бредовый слух, что известная владелица художественной галереи Карина Молокан — опасная ведьма, что она специально ездила в Мьянму, где прошла курс оккультных наук у гималайских монахов, и что вдвоем со своим дружком Закутаровым они приворожили Президента страны, он приблизил их к себе, сделал ближайшими советчиками и теперь не президентская администрация, даже не КГБ, а именно эти двое, по сути, определяют судьбу России. И ведь некоторые всерьез верили!)
Истинную историю своей московской юности она рассказала ему только следующей весной, после похорон Сурена Христианиди, того самого чахоточного горбуна, в которого была влюблена в первые месяцы своей черноморской жизни. Но еще ранее эту же историю, правда, без упоминания, что речь идет о Карине (просто «некая московская девушка»), он услышал как раз от Христианиди, который, будучи сильно пьян, изложил ее в задумчиво-повествовательной манере, словно уставший трагик пересказал сюжет Шекспировой драмы, в которой, впрочем, самому сыграть не пришлось.
Если соединить два рассказа вместе, история получалась возвышенно-романтическая, отчасти смешная, отчасти грустная, но до Шекспира явно недотягивала. Так, вполне обычная советская, даже, пожалуй, именно московская история начала семидесятых… Едва окончив школу и поступив на истфак МГУ, Карина («некая московская девушка» в рассказе Христианиди) влюбилась в слепого красавца француза, учившегося в каком-то московском вузе то ли играть на балалайке и домре, то ли изучавшего историю этих экзотических инструментов.
Они познакомились в консерватории на концерте не то Рихтера, не то Растроповича, куда француз пришел с русским приятелем, но приятель, еще даже не сняв пальто, должен был куда-то бежать и попросил первого, кто попался на глаза, — стоявших за ними в очереди в гардероб Карину и ее подругу — помочь слепому найти его место в зале. Слепого Карина повела одна, подруга-консерваторка извинилась: до начала концерта она должна была успеть купить что-то в нотном киоске. Поднимаясь по широкой лестнице к залу, они разговорились, перешли с плохого