– Нет, я не могу, я не хочу.
Она вся сжалась, стала как просящая еды старушка.
– Чего ты не можешь и не хочешь? Чего?
– Назад не хочу. Домой не хочу. Все поздно, уже ничего не изменишь, меня нет, это другой человек.
– Да какой же другой человек, черт тебя подери! – крикнула Тата, заплакав.
– Не знаю, какой. Но отдельный, – ответил Павел.
– Это из-за нее, да, из-за нее? Но ведь она ушла, я знаю, можешь меня презирать, я следила! Да, я следила! потому что я хочу смотреть на все, как ты! Не ври мне, не ври, я не верю!
Павел снова начал колебаться, но пересилил себя, и сказал:
– В том-то и дело, что я не хочу тебе врать. Если бы хотел – насколько бы мне было легче… Послушай, Тата, я не из-за этой девушки… С ней у нас не вышло ничего, почему – неважно, но не вышло.
И вдруг испытал катастрофическое облегчение; стало свободно и страшно, как будто несешься с горы; быть честным – разрушительное счастье.
– Да знаю, знаю, – сквозь слезы ответила Тата. – Я же тебе во всем призналась, я следила.
И вдруг отшатнулась в полнейшем ужасе:
– Значит, ты меня уже не любишь?
– Нет, не в этом дело, Тата. Нет. Я просто понял про себя одну страшную вещь. Я не тебя не любил. Я еще вообще никого не любил, никогда. Может быть, только себя, да и то сомневаюсь. И вдруг я полюбил, так получилось. Ты говоришь, не ту? Она ушла? Ну да. Но я – полюбил. Неважно, кого и за что. Но я теперь как волк из зоопарка, который попробовал крови. Ты понимаешь это?! Ты понимаешь?!
Тата перестала плакать.
– Я понимаю, я все понимаю… Господи! Как стыдно! Что же делать-то теперь, что делать…
И выбежала из Пашиного кабинета.
– Ох, – внезапно выдохнул епископ.
И замер, как в игре «замри – умри – воскресни». Голова скосилась набок, правая нога не гнется; вместо властного, хитрого старца – жалкий разлапистый дед.
– Владыка, что с тобой? – перепугался Шомер.
Петр прошелестел губами:
– В спину вступило. И шея…
– О, это мы недавно проходили… Ну-ка быстро ко мне, за лекарством… или нет, постой… туда ты не дойдешь, туда по лестнице. Лучше здесь передохнём, таак, осторожненько давай… вот тааак… направо.
Они зашли в ближайший кабинет. Дверь оказалась отперта; комнатка была завалена коробками и книгами, на столе громоздились экраны, змейками ползли шнуры, все было вздыблено, всклокочено и грязно. Директор доволок епископа до кресла, а сам помчался в Главный Дом, и через три минуты возвратился с кожаным футлярчиком аптечки. Стесняясь, завернул епископу подол, но распустить ремень и расстегнуть ширинку не решился; воткнул иглу через штаны. Епископ мелко вздрогнул; он смотрел на Теодора по-собачьи, доверчиво и напряженно: ну ты же меня не обидишь? Лекарство было сильное, швейцарское; через минуту он порозовел, осторожно повел головой.
– Уффф, а я уже подумал, все: инсульт и все такое. Помню, как в двухтысячно десятом… нет, в двухтысячно девятом… или нет, в восьмом. Скрутило так, что в туалет ходил по стеночке. А приехали твои евреи, положили на тахту, размяли… И оказались, так сказать, одними из единственных, которые. Наши, так те ничего. А эти, понимаешь, да…
Они немного посидели, помолчали; день сегодня был тяжелый, важный. Особенно когда в конце недолгой церемонии, поздравив всех троих лауреатов, Хозяин сунул руку в боковой карман и вытащил продолговатые листочки, исписанные нервно, от руки. Все смолкли. Сидевший от Хозяина по правую руку, Теодор взглянул через плечо и разглядел катастрофический жестокий почерк – большие, но как будто сдавленные буквы налезали друг на друга, фиолетовые строки торопливо загибались вниз.
– Еще раз поздравляю, – клочковато, как бы неохотно произнес Хозяин. – Люди вы заслуженные, делаете важное дело. Мы вас поздравили, и поздравляем и еще поздравим. Но… – на этом «но» Хозяин сделал смысловое ударение, и огромные, на выкате глаза сверкнули. – Мы находимся в месте, которое связано с историей нашей страны, нашей родины, нашей России. Так я говорю? Верно?
Он бросил взгляд на Теодора и епископа. И подтвердил:
– Разумеется, верно. И где как не здесь сказать о той опасности, которая нависла над Отечеством.
Хозяин резко перелистывал странички, и с каждым новым перевернутым листом в зале нарастало ощущение тревоги. Отозвать посла из Монреаля, привести войска в повышенную боеготовность и ответить каждому, кто попытается… А когда он закончил словами «Родина требует жертв», в зал, как будто по команде, влетели два десятка девок, в эротических зеленых гимнастерках и пилотках с советскими звездами. «Родина требует жертв! Родина требует жертв!» – закричали они истерично, а Хозяин улыбался сжатыми губами, и ничуть его все это не смущало, как, должно быть, шуты не смущали царей. Но Шомер, к сожалению, не царь. Шомер, к сожалению, не царь и не Хозяин. Он музейный директор. Он, наверное, отстал от жизни. Про войну он как-то в состоянии понять, а про девушек в зеленых гимнастерках – нет, увольте.
– Не нравится мне это, – владыка первым вышел из задумчивости. – Не нравится, – повторил он упрямо, словно убеждая самого себя. – Нет, ну мы, конечно, все такое. Родина в опасности, и так сказать. Но ты-то понимаешь, Теодор, что происходит?
– Не маленький.
– Вот-вот, и я о том же. Ну да ладно, чему быть, того не миновать. Надо будет Подсевакина послать за солью… А и ты, я вижу, человек запасливый. Что там у тебя за бутылочки стоят?
– Где стоят?!
– На полке, не видишь?
– Я близорукий.
– А я дальнозоркий.
Шомер пошарил рукой, нащупал пыльные бутылки.
– Ох ты, ничего себе запасец. Просто провиантский склад.
– Ну-ка подай, погляжу.
– Владыка, слушай, но они чужие.
– Ты как будто в школе Горького не проходил. Если от многого взять немножко, то – что? – Владыка сделался гостеприимно-весел, как будто дело было не в Приютине, а в его уютной резиденции.
– То это не кража, а просто дележка, – рассмеялся Шомер, радуясь памятной с детства цитате.
Епископ повертел кургузую бутылку шоколадницы, изучил этикетку на штофе, велел:
– Отворяй-ка, друг мой, запиканку, мы ее с хохлами пили в академии, гадость, доложу тебе, невероятная.
Шомер возражать не стал; ножницами надорвал жестяную пробку-бескозырку, освободил затянутое горлышко, и по комнате разнесся сладковатый мутный запах. На вкус крепленая бурда была похожа на разбавленный портвейн. Не спотыкач, не старка, не перцовка, но для сельской местности сгодится. Закусили пересохшими орешками; налили по второй, по третьей, и застоявшаяся кровь пришла в движение.
– А теперь мы пойдем погуляем. – Владыка начал говорить командным тоном; видно, хмель ему ударил в голову.
Они шагали крупным стариковским шагом. Под ногами колебался гравий; после быстрого июньского дождя одуряюще запахли смолки, неопытные соловьи стыдливо начинали петь и тут же умолкали; зудели мелкие занудливые комары. Но ветер становился холоднее; он завихрял сырые сгустки воздуха. Издалека донесся диковатый посвист; так полосуют ствол на лесопильне.
– У тебя тут что ли пилорама?
– Пилорамы у меня тут нет. Это что-то другое, – ответил испуганный Шомер.
Они пошли на этот неуклюжий визг; от низа живота в грудную клетку поднималось мерзкое предчувствие, сердце билось туго, с перебоями. Что-то происходит возле храма, а сегодня, как на зло, прийти на помощь некому, даже в роли звонаря пришлось использовать секретаря владыки. Подсевакин был не очень-то доволен, но смирился.
Храм сиял в скрещении прожекторов. А внизу, под четырьмя опорными столбами, медленно клубилась чернота; казалось, храм оторван от земли. И что-то здесь происходило непонятное. Фотографы трассировали вспышками; солидный, корпулентный оператор зависал над маленькой носатой камерой; прорастая глазом в окуляр, он вел ее за ручку по железной рельсе. Возле старенького «туарега» кучковалась группа молодежи: растянутые кофты с капюшонами, широкие приспущенные джинсы, на ногах разлапистые кеды. Кто дал им разрешение на съемку? Кто они такие? Ну-ка…
Шомер сделал резкий шаг навстречу, но тут включилась нижняя подсветка, и он не смог поверить собственным глазам. В нижней части храма, под высокими опорами столбов с партизанской веселой сноровкой сновали какие-то люди, подозрительно похожие на цирковых. Один мужчина путался в поповской рясе, поправляя рафинадный куколь; другой был в шелковой чалме, напоминающей ночной цветок пиона; третий, высокий и полный, нацепил резиновую маску президента, и держал в руках визгливую носатую пилу. До чего знакомые фигуры; ба, да это же художники, которых он выставил месяц назад?! С шутовским надрывом прокричав «родина – требует – жертв», человек, изображавший президента, включил пилу и слега куснул зубцами столб; раздался истошный вопль владыки:
– Что делают, отцы, что делают!!! Стой, гаденыш, я тебе сейчас!!!
Оператор – профессия сдельная. Редко-редко удается оторваться от заказа и пуститься в свободное творчество, доверяя собственному глазу, который умнее тебя. Такие моменты смакуешь. Однажды он снимал документальное кино про постаревших членов гитлерюгенда, все шло неплохо, по стандарту: интервью, перебивки, жанр; работа как работа, ничего особенного. Но в последний день случилось чудо. Ранним утром группа вышла из гостиницы, а по Берлину стелется туман, низкий, в половину человеческого роста; люди идут сквозь него, как будто плывут в облаках… Оператор, не теряя ни секунды, выставил камеру, настроил фокус, снял общий, крупный, средний, и сосредоточился на лицах, растерянных, каких-то детских; ненатужный символ поколения, ничего не надо объяснять словами, картинка говорит сама собой… Вот это – творчество. Вот это – настоящее.