и матери так кричал, когда чего-то добивался. Например, появились радиолы, и он потребовал, чтобы мать купила ему радиолу.
Но и то сказать, как осудить мать, которая жалела его, немого, а заговорившего чуть не на руках носила. Но сам-то Утя неужели думал, что потерял детство?
Радиола стояла у них на тумбочке под иконами.
Мать слушала только одну пластинку, заигранную нами, — о цыганке. А Утя накупил тяжелых черных пластинок и ставил их каждый вечер.
Особенно он любил военные песни, которых мать не выносила. Она просила сына не заводить их при ней, но Утя отмахивался. Когда он садился к радиоле, мать уходила на улицу.
Утя включал звук на полную мощность, и радиола гремела на всю округу…
Я мало играл на деньги в азартные игры. Не был азартен? Куда там! Не было денег.
Если и бренчали какие копейки, я их быстро просаживал. В долг играть не давали, движимого имущества, которое можно было спустить, не имелось.
Конечно, если б разрешалось ставить на кон жизнь, я б не стал долго думать. Легко жертвовать неисчерпаемым, а в мальчишках всегда кажется, что жизнь бесконечна. Но, увы, в той игре моя жизнь ничего не стоила.
Со стороны я смотрел, как свинцовыми битками стучат по монетам.
Как отливают битки, я знал. На них шел свинец отработавших аккумуляторов. Легко мнущиеся электроды расплавляли в консервной банке. Накипь счерпывали, свинец лили в ямки, продавленные пяткой в глине.
Теплые битки увесисто, по-взрослому тяжелили руку.
Как-то за кустами вереса, из которого обычно вырезали стрелы-пиканки, мы набежали на маленький костерик. Парень у костра по-звериному вскочил. Но увидел, что сильнее нас, и успокоился.
— Кастет делает, — сказал один, из нас.
Нехорошее слово кастет. Для чего он его делал? Где этот парень сейчас?..
…А еще из свинца делали дробь. Крошили свинец маленькими кусочками и катали между сковородками.
Катя просила меня нарисовать букву, а сама не могла объяснить какую.
Я написал букву «К».
— Нет, — сказала Катя.
Букву «А». Опять нет.
«Т»? — Нет.
«Я»? — Нет.
Она пыталась сама нарисовать, но не умела и переживала.
Тогда я крупно написал все буквы алфавита. Писал и спрашивал о каждой: эта?
Нет, Катиной буквы не было во всем алфавите.
— На что она похожа?
— На собачку.
Я нарисовал собачку.
— Такая буква?
— Нет. Она еще похожа и на маму, и на папу, и на дом, и на самолет, и на небо, и на дерево, и на кошку…
— По разве есть такая буква?
— Есть!
Долго я рисовал Катину букву, но все не угадывал.
Катя мучилась сильнее меня. Она знала, какая это буква, но не могла объяснить, а может, я просто был непонятливым.
Так я и не знаю, как выглядит эта всеобщая буква.
Может быть, когда Катя вырастет, она ее напишет.
Подсела цыганка.
— Не бойся меня, я не цыганка, я сербиянка, я по ночам летаю, дай закурить. — Закурила. Курит неумело, глядит в глаза. — Дай погадаю.
— Дальнюю дорогу?
— Нет, золотой. Смеешься, не веришь, потом вспомнишь. Тебе в красное вино налили черной воды. Ты пойдешь безо всей одежды ночью на кладбище? Клади деньги, скажу зачем. Дай руку.
— Нет денег.
— А казенные? Ай, какая нехорошая линия, девушка выше тебя ростом, тебя заколдовала.
— И казенных нет.
— Не надо. Ты дал закурить, больше не надо. Ты три года плохо живешь, будет тебе счастье. Положи на руку сколько есть бумажных.
— Нет бумажных.
— Мне не надо, тебе надо, я не возьму. Нет бумажных, положи мелочь. Не клади черные, клади белые. Через три дня будешь ложиться, положи их под подушки, станут как кровь, не бойся: будет тебе счастье. Клади все, сколько есть.
Вырвала несколько волосков. Дунула, плюнула.
— Видишь зеркало? Кого ты хочешь увидеть: друга или врага?
— Врага.
Посмотрел я в зеркало и увидел себя.
Засмеялась цыганка и пошла дальше.
И остался я дурак дураком. Какая девушка? Какая черная вода, какая линия? При чем тут зеркало?..
Я шел быстро, но не с такой скоростью, чтобы проскочить мимо, когда он крикнул:
— Думай хоть немного!
Он не ожидал, что я остановлюсь, но обрадовался, что я задержался. Протянул крепкую сухую руку. Бесцветные глаза его выражали просьбу. Я постоял и дернулся, чтобы идти дальше, но он удержал мою руку и виновато улыбнулся.
Я увидел седую щетину на подбородке, худую шею, старый китель с медными пуговицами и, не отнимая руки, сказал:
— Я думаю. Как же иначе? Я что, обрызгал вас? (Было мокро.)
Он выпустил мою руку, свою вскинул к козырьку кепки и торжественно объявил:
— Триста пятый полк, Двенадцатая гвардейская! — сник, уронил руку и добавил: — Сколько полегло.
Я не знал, что ответить, и сказал негромко:
— Ничего. Так уж… Что делать.
Еще помолчал и шагнул было, но он выпрямился и надменно произнес:
— Я не пьян! Фронтовые сто грамм.
Я пожал плечами, мол, я и не говорю, что вы пьяны, — и пошел.
Он догнал меня и торопливо, громко заговорил:
— Живите! Ладно, погибли. Гусеницы в крови! Вы молодые… Если что, мы хоть сейчас. Гвардейцы! Грудью! Живите! Понял? Передай своим.
Я кивнул и зашагал, а он кричал вслед.
— Передай по цепи! Слышишь?! Всем передай!..
Передаю.
Если успеть загадать желание, пока она не погасла, то желание исполнится. Есть такая примета.
Я запрокидывал голову и до слез, не мигая, глядел с Земли на небо.
Одно желание было у меня, для исполнения которого были нужны звезды, — то, чтоб меня любили. Над всем остальным я считал себя властным.
Когда вспыхивал, сразу гаснущий, изогнутый след звезды, он возникал так сразу, что заученное наизусть желание: «Хочу, чтоб меня любила…» — отскакивало. Я успевал сказать только, не голосом — сердцем: «Люблю, люблю, люблю!»
Когда упадет моя звезда, то дай бог какому-нибудь мальчишке, стоящему далеко-далеко внизу, на Земле, проговорить заветное желание. А моя звезда постарается погаснуть не так быстро, как те, на которые загадывал я.
…там, внизу, в тесноте узкого мокрого оврага гнули дуги и полозья для саней. Свершалось большое дело: дерево, обтесанное под нужный профиль, сгибалось, чтобы застыть в изгибе.
Заготовки, продолговатые дубовые плашки, распаривали в камере над котлом до потемнения. Они были так горячи, что к гибочному станку их торопливо несли в рукавицах. Один конец закрепляли в станке, другой привязывали к валу. Мужики