— Странная манера у вас шутить, Леон Ионыч!
— Чего странная?.. Будет волынить! Давай план разрабатывать.
— Я отказываюсь.
— Слушай, это идейное воровство, это же имущество коммуны, другою выхода нет.
— Мне надоели ваши шутки, Леон Ионыч.
Он встал и начал собирать свои бумажки:
— Это не больше, как проверка, Егор Егорыч, испытание на честь, о ко тором я уже докладывал. Я пошутил. А общность имущества — ну черти ли в этом дерьме, кому оно нужно? Насчет костюма мы проверим, сходим к нему, и вы увидите, каков он, дядя Савелий. Я пошутил, может быть, мы костюм и получим, вот его бы продать кому-нибудь, ну на кой черт везти это барахло, и будут еще думать: ах, Зоя в моей юбке ходит, ах, Жаворонков мои часы взял, небось, если б свои часы были, так не одел бы каждый день. Не можете ли, Егор Егорыч, подыскать такого покупателя, кому бы мы имущество замыли, а, во-вторых, не можете ли, опираясь на мои доводы, докладик закатить, соответствующий общему собранию?
— Это что же, продолжение шутки?
— Почему?
— Да какая же это общность имущества, если вы его продадите?
— А что же, я себе деньги, что ли, предполагаю брать? В конце концом приятнее иметь общие деньги, чем барахло, которое, кстати сказать, на Урале никому и не нужно будет.
— Нет, я отказываюсь и доклад делать и, тем более, покупателя искать.
— Обиделся! Обиделся! Ну вот что: испытание окончательно закончилось. Я вам даже и программу испытания могу показать, если вы думаете, что я не шутил.
— Очень мне нужна ваша программа!
— Да не обижайтесь! Есть на что? Неужели вы в себе воровские чувства ощущаете, если обижаетесь? Нет, Егор Егорыч, сейчас нам должно быть не до обид. Вы вот изволили по стадионам прогуливаться, а я вот в ванной сидел и думал. В сущности, зря я согласился на предложение Ларвина. Ну, общность имущества; откидывая выводы, разве я неправду вам говорил, что имущество это ни черта не стоит и для меня важны люди, а ведь теперь сколько может быть и лишних разговоров и склок. Ну, отлично, общность имущества, а общность жен? Во-первых, принцип дурацкий и глупый, хотя бы и потому, что и без этого все жены общи.
— Извините, но вы говорите пошлости.
— Пожалуйста, пошлости. Проверьте. Не прошло и… дней, а Людмила и Сусанна были моими? Были.
— Когда это и Людмила успела быть вашей?
— А тут как-то по дороге. Людмила и Сусанна все-таки лучшие представители женского пола в нашем доме, а на остальных и смотреть противно. А как только они будут общими, так они же на меня могут претензии заявить; ведь тогда черт знает какая буза может получиться, мне же работать нужно, а после каждого раза я должен отдыхать четыре дня, у меня кровь древняя.
Я не мог не расхохотаться.
— Откуда вы решили, что у вас кровь древняя, Леон Ионыч? Кровь у всех достаточно древняя, если мы действительно от обезьяны происходим.
— Во мне есть цинизм, а это признак древней расы. Видите, как я вас нехорошо испытывал. И я еще могу сорваться, но меня запутали с этой ответственностью и с этой общностью.
— Должен вам заметить, что у вас странные понятия о коммунизме.
— Чем же они странны?
— Да вот рассуждения об общности жен и прочем. Они не выскакивают дальше буржуазной клеветы на наш строй.
— Позвольте, но я, что ли, придумал все это? Здесь кто? Последние представители буржуазии. Так это я коммуну-то придумал?
— Однако же вы ее одобрили.
— Просто брякнул. Не думал же я, что они всерьез меня примут, да здесь поход и на стадион многое показал. Для них выяснилось, что они героями быть не могут и что вся теперь надежда на спасение — надежда на меня, так как они даже на стадион не в состоянии прийти.
— Невероятно что-то. А братья Валерьян и Осип?
— Они же шли в толпе.
— Шли.
— И тоже отстали?
— Отстали.
— Ну так в чем же дело? Оказывается, и они ни к черту со своими финками не годятся. Да вы не верите.
— Трудно поверить.
— Хорошо, я продемонстрирую вам.
И он повел меня на кухню. Зрелище, свидетелем которого я был, можно было б назвать одним из удивительнейших, если б мне не пришлось быть свидетелем более удивительных зрелищ. Имя Черпанова, улыбка в его сторону, лесть и одобрения не сходили со всех уст. Вот что есть слава! Ему поставили сами чайник на огонь, причем, подбрасывали вне очереди дрова, и не чужие, а свои, смотрели на его руки и говорили, что ему все перегородки разбить ничего не стоит, какая-то разбитная девица сказала, что как только создастся «комиссия любви» — ну, распределит всех комиссия по любви, — Черпанов повел оком в мою сторону, — то она, не стесняясь, выставит кандидатуру на любовь Черпанова.
— А если дети? — спросил он грубо, но все признали его шутку чрезвычайно милой, часть нашла, что присущая ему грубость придает колорит внеклассового общества, которому чего ж скрывать свои чувства! Черпанов мог нюхать безнаказанно, чем пахнет в мисках, он даже запустил пальцы в миску и вытащил плавающий сверху кусок сала, Жаворонков крякнул, но он его дернул за бороду, и тот тоже пошутил, т. е. дотронулся до его подбородка. Вот можно было чувствовать даже упоение какое-то на кухне. Черпанов прошелся, съел, хотя ему и не хотелось, стакан сметаны. У Ларвина отнял баранки, которые он кому-то принес, влез ему в карман и достал конфеты, саданул по животу Степаниде Константиновне, его поход был стремителен и мрачен. Хотя все и улыбались, он пронесся по кухне — и исчез. Даже на меня, как на его секретаря, попадала часть благодеяний — мне налили тарелку манной каши, и я, черт ее знает, почему, вообще-то я терпеть не могу манной каши, но я съел. Я рад был исчезнуть. Однако, когда я доел манную кашу и пошел к Черпанову, его уже не было.
А в коридоре передо мной стоял доктор. Я почувствовал, что нуждаюсь в его разъяснениях, хотя и знал, что их не получу. Так оно и случилось. Едва я заговорил о коммуне и об испытании, производимом надо мной Черпановым, как доктор меня прервал:
— У буржуазии всегда странные понятия о коммунизме, не более странные, правда, чем у аристократии о капитализме, но тем не менее это не помешает ей погибнуть, подобно аристократии, которую она погубила. Но чем нелепее она думает, тем быстрее и легче она погибнет — это закон сохранения энергии.
Рассуждая подобным образом, он увлек меня во двор. Здесь, гуляя по кирпичным дорожкам, посреди пыльной и почти лиловой травы, он неожиданно спросил меня:
— Думали ль вы когда-нибудь, Егор Егорыч, о финках и о любви?
— Я мало знаю Финляндию, а о том, о чем я мало знаю, я стараюсь не думать.
— Вот и получился плохой каламбур, я спрашиваю о финках — ножах. Если вы обращали внимание, то финки навсегда, как ни странно я думаю, в силу своей портативности, заменили шпагу. Правда, опять-таки ввиду занятого времени, а наверное, не оттого же, что люди стали более трусливыми и нападают на своего противника из-за угла; раньше, как вам известно, вызывали, была довольно кропотливая канитель с нахождением секундантов, да и как найти подходящее поле; согласитесь, что с такими длинными штуками в рост человека для свободного упражнения надо площадку не менее футбольной, а теперь финка свободно прячется в карман, и только редкие щеголи, вроде Валерьяна и Осипа, имеют ее наружу.
— Я рад, что вы рассуждаете о жизни так, как о ней надо рассуждать, т. е. не приукрашивая ее.
— Разве перенесение действия в капитализм есть приукрашение? Ах, Егор Егорыч, вы продолжаете рассуждать кинематографически. Изменились ли происшествия, которые с нами происходили, оттого, что я их перестал переносить в условия капитализма? Нет. Значит, дело не в словах. Однако, вернемся к вопросу о финках. Признаться сказать, я много думал о них. Каким это образом произошло, что спортивный невинный ножик превратился в орудие хулиганства и пьянства? Разве этому способствует его форма? Не думаю. Сапожный ножик приблизительно такой же формы, разве что только потолще, однако, он почти не применяется в тех сражениях, которые происходят в темных закоулках нашей провинции и недаром носят почти эпическое название «поножовщины». Упоминая провинцию, это не значит, что я забываю столицы, нет, и здесь такого не меньше, но это характерно, как провинциализм, как признак душевной отсталости, мало культурности и дегенерации. Финка и любовь, к сожалению, очень тесно соприкасаются, теснее, чем мы думаем. Видите ль, в этих переулках, как ни странно, женщина трудно добывается, например: чтобы вы обладали девушкой с другой улицы, вы должны за нее сражаться, потому что парни считают ее принадлежащей именно этой улице, своей, хотя, правда, и на своей улице Ванька с легкостью может подколоть Ваську, из-за этой девки, но не всегда, а если Васька придет с другой улицы, то финка в бок к нему неизбежна. Кроме того, финка, несомненно, значительно расширяет кругозор, человек, приобретший ее, может считать себя на пороге новой, исполненной опасности, жизни. Когда владелец впервые впустит ее в тело, причем она не всегда убивает, а то что называется «подкалывает», то человек, распарывая другого, распарывает и свою собственную жизнь, он приобретает обширные знакомства, связи, правда, — это вначале, потому что позже круг этот смыкается, после того, как человек попадает в так называемое преступное общество. Преступное общество редко состоит из большого количества субъектов, оно обычно доходит до десятка, остальное преступное знакомство не выходит за пределы того круга знакомства, который вы приобретаете, служа в каком-нибудь предприятии. Но, несомненно, вот этот-то круг незнакомых людей воздействует на вас больше, чем круг ваших друзей. В нашей с вами жизни женщины достаются легко, Егор Егорыч, мы не употребляем финку, и ее даже сравнить с пером нельзя, причем, странно, что сопоставление «пера» и финки одинаково, но я думаю, что это скорее всего случайно, потому что, что мы можем сделать пером? Оклеветать в стенной газете соперника? Написать письмо в редакцию, составить плохую эпиграмму или сообщить о том, что ваш соперник, напившись третьего дня в дурной компании, рассказал несколько контристо пахнущих анекдотов? Пустяки. Такой укол незначителен и пуст. Правда, и там много уколов пропадает неоткрытыми. Раненый, если вы спросите врача, редко указывает того, кто, по его мнению, подколол, — он боится мести, мы же зачастую молчим от презрения, и опять же потому, что нам легче достать женщину. По-моему, первый удар бывает из-за любви, из-за настоящей плотской любви, когда самец не желает уступить самку более мощному самцу. Обратите внимание, Егор Егорыч, что наиболее ревнивы импотенты, когда человек ревнив, рекомендую вам смотреть на его половую силу сомнительно, а если человек прибегает к оружию, тем более. И вот когда человек узнал силу первого удара, то, несомненно, ему уже легче ударить и по иным поводам — по неправильной игре в карты, по обиде, зачастую призрачной, потому что просто ваша харя ему — в пьяном виде — показалась чересчур благополучной, но редко бьют из-за родственных связей, может быть, потому, что дама нужна для каких-то грубых целей. Вы правы, Егор Егорыч, в одном: нам на жизнь нужно глядеть грубо, меня только смущает одно, почему вы считали, что, когда я вам говорил об иксах в капиталистическом мире, вы находили это приукрашиванием? Я же вам не давал никакой роскошной и лживой любим, правда, я намекал на традиционность литературной девушки, жертвующей собой, но это не только особенность русской литературы, но литератур вообще, а я просто попал в эпигоны, но опять же я не выдаю свое эпигонство за новое искусство и никогда не буду писать романов. Да, так вот очень любопытно знать, как братья В. и О. в иных условиях желают заступиться за оскорбленную сестру и будут убирать доктора. Они подкупят прессу, они сагитируют избирателей, его легко могут избить, много способов, но вот им вдруг показалось, что сестра поставлена в унизительное положение, и они доктору А. решили нанести рану…