…Но вот уже на исходе апрель, а приказа о возвращении в Россию нет и нет.
Сочно цвела земля. В отдалении теплой зеленью затопил ближнюю ферму весенний сад. Резали вышину Стеклянного небосвода стрижи и ласточки.
По шоссейной дороге на завод ехала группа рабочих. У лагеря рабочие остановились, помахали приветственно шляпами. По углам по-прежнему были пулеметы, но солнечные зайчики плясали даже на их поднятых кверху теплых вороненых хоботках. Часовой прошел, меряя дорожку, взглянул на рабочих, что-то сказал, улыбнулся. Бойцы передавали радостную весть:
— Это рабочие приехали поздравить нас с 1 Мая!
— С праздником, братцы!
До обеда в обнимку ходили Дениска, Колосок, Ван Ли по лагерю, мечтали о предстоящей встрече с родными.
— Небось, там, дома, нас уже и позабыли?.. — настороженно сказал Дениска.
— Да нет, не думаю, а впрочем, поживем — увидим, — ответил Колосок. Спросил китайца: — А ты, Ван, куда думаешь после мира?
— Работать, на заводы. Шибко много работать надо.
— А я, верно, по крестьянской линии пойду…
— Приедешь домой, что Шпаку скажешь? — поинтересовался Дениска.
— Что было, то и скажу — прятаться не стану.
В полдень пришла в лагерь делегация от рабочих. Ходили по баракам, беседовали, не понимая слов, но понимая друг друга.
— Мы вам писать будем, — говорили бойцы рабочим.
— Гут, гут, — отвечали те.
Потом разложили на общем столе принесенные подарки: колбасу, сыр, консервы. Дениска толкнул Колоска:
— Скажи ты. Складно скажи. Ты умеешь!
Колосок встал:
— Товарищи, все, что мы сейчас едим, заработано потом и кровью немецких рабочих. По любви и дружбе принесли они нам свои подарки. Обещаем же дорожить их любовью и там, у себя дома.
Дениска поднялся. Ему хотелось всем, всем распахнуть свою душу. Нетерпеливо отбросил упругий чуб.
— Товарищи! Вот что я скажу. Я, конечно, не оратор, как наш Колосок. А только хочу — пусть все знают. Я в честь заключения мира даю перед вами обещание, как возвернусь на родину, останусь на сверхсрочную в Красной Армии!
— А что? Правильно! И я — на сверхсрочную, — подхватили бойцы.
* * *
Вечером двадцать пятого мая прополз слушок об отправке наутро одного полка в Россию.
— Кого же?
Комиссар и еще не совсем оправившийся Терентьич обошли бараки, успокаивая бойцов.
— Все поедем, товарищи. Разница в трех-четырех днях.
— Согласен, — шутил Колосок. — Только лучше я сегодня, а ты завтра! Нет, правда, товарищ командир, вы уже расстарайтесь, чтобы нас первыми!
— Постараюсь.
Из столов и табуреток в бараке устроили нечто вроде трибуны, на которой поместилось командование.
— Товарищи! — крикнул комиссар. — Все истосковались, всем хочется поскорей на родину и все одинаково достойны ехать первыми. Так давайте решим этот вопрос без обиды. Жеребьевкой.
— Правильно!
— Жеребьевкой! — охотно согласились бойцы.
В серую папаху сложили билетики. На одном нацарапано «отъезд».
Замерли в ожидании. Никогда еще не привлекала так всеобщее внимание эта обычная солдатская серая папаха. Жадные руки потянулись к ней, вытащили билеты, развернули.
— Ну? Кому? — в один голос спрашивал весь барак.
— Первому Кубанскому! — улыбнулся Терентьич.
— Ну, Миша, дождались.
— Дождались, Дениска.
— А где Ван?
— Он уже собирается.
— Пойдем и мы.
…Утром полк покидал лагерь. В последний раз хлопнула дверь барака. На пороге конторы стоял полковник Зильберт, жевал сигару.
Вышли за проволоку, облегченно вздыхая. Все так же стояла, упершись в дорогу, стена замка Екатерины Второй, ревниво оберегая прах владетельных предков.
Той же дорогой, по которой девять месяцев назад шли в лагерь, красноармейцы сегодня возвращались на вокзал. Поодаль стояли офицеры и чиновники, перекидываясь непонятными словами, холодными глазами покалывали бойцов. Привели проводника вагона. Окруженный красноармейцами, он водил растерянными глазами, не понимая, чего от него хотят.
— Вези нас скорей, а то нетерпячка!
— Не горячись, доедешь.
— Камрад, скоро поедешь?
— Ту-ту! — разводя руками, голосил Дениска.
— Ту-ту! — обрадовался немец, видимо, понимая. — Я, я!
Подали состав. Бойцы выстроились на погрузку.
Стукнули на стыках колеса. И в ответ раздался прощальный свисток паровоза. На повороте мигнул городок отблесками солнца на стенах домов, а за городком, далеко-далеко, чуть виднеющийся лагерь с проклятыми бараками. Мигнул глазом семафор — и скрылись и город, и лагерь.
Дениска отошел от двери, сел на нары. Вспомнил, что так же, как будто совсем недавно, мерно качало вагоны, когда везли их сюда, навстречу неизвестному будущему, и было тогда острое чувство тревоги и неизвестности, а теперь на душе радостно и хорошо.
Хотелось петь и, словно угадывая желание Дениски, теплый, задушевный голос повел песню:
Вьется, братцы, сокол сизокрылый
В голубой прохладной вышине.
Встрепенулись голоса, и песня взвилась, будоража вагоны:
Едет, едет голубок служивый
Да к своей зазнобушке-жене.
Режет паровоз зеленую степь, да еще и приговаривает: «Ча-ще, ча-ще, ча-ще…»
Из соседнего вагона донеслись обрывки родной, широкой песни:
Ой, ты, степь моя, степь широкая! Широко ты, степь, пораскинулась, К морю Черному пои вдвинулась.
Проводник сидел в вагоне, в углу, прислушиваясь к песне. Ему тоже хотелось петь, но бойцы пели песни незнакомые, и он молча покуривал папиросы. Бойцы допели песню, и вагон умолк, только слышно было, как твердит паровоз: «Ча-ще, ча-ще, ча-ще…»
— «Интернациональ», — произнес вдруг немец, оглядывая бойцов.
— «Интернационаля», — подхватил Ван Ли.
— Верно, братцы, «Интернационал» давайте споем, — поддержал Колосок.
Мощно загремел голосами вагон:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов…
Немец вдруг встал, подошел к кругу, запел по-своему, подтягивая.
— Гут, браток, гут, — похлопал его по плечу Дениска.
Мы наш, мы новый мир построим,
Кто был ничем, тот станет всем…
По щекам немца текли скупые капельки слез, и, смахивая их, он вместе с бойцами пел гимн Октября, гимн революции.
До свидания.
Отойдите от меня.
Выгон.
Второй западный.
Что?