— Милый, что тебя гложет? Расскажи мне, я уже сама чувствую твой груз, но не знаю, с какой стороны облегчить его. Подскажи мне.
— Нет у меня груза — и быть не должно. Меня от всякого груза война защищает. И не надо об этом, прошу тебя. Тебе нельзя волноваться. Просто я недоспал в лесу, по ночам уже было прохладно, это же октябрь… И не надо гадать, что было бы, если бы… Чисто женское занятие.
— Я найду другое занятие, еще более женское, хочешь? Но прежде я должна тебя спросить.
— Глобальный вопрос?
— Почти.
— Я готов.
— Если можно было бы избрать лишь одно человеческое качество, что бы ты выбрал?
— Сосредоточенность.
— Даже несмотря на меня?
— Наоборот, благодаря. Ничто не мешало бы мне сосредоточиться на тебе.
— И еще. Там, в лесу, ты меня вспоминал?
— Честно?
— Мы же договорились.
— Нет. Не вспоминал. Я дал себе такой приказ: не вспоминать. Это могло бы помешать делу. Я не имел на это права.
— Спасибо тебе.
— За что же?
— За тебя самого. Мы с тобой сегодня такие мудрые, словно заглянули через какую-то грань. Сколько часов нам еще осталось?
. . .
— Что же ты не отвечаешь? Мне пора за ужином, подай котелок… Ой, заснул. Спи, милый, война продолжается, ты заработал небольшой отпуск, отдохни, забудь обо всем…
Это было как накат волны, захлестывающий, втягивающий. Кажется, будто ты плывешь к берегу, а волны относят тебя все дальше в море. Тонкая кромка берега есть твое настоящее, а море за спиной необъятно, как прошлое, и ему ничего не стоит всосать в себя всего тебя без остатка.
Но Сухарев уже выгреб и лежал, разомлев, на песке, обласканный лучами солнца и взглядами сопляжниц.
— Простите, когда это было? Не в октябре ли? — лениво спрашивал Иван Данилович, пристраивая стакан с янтарным напитком возле губ.
Маргарите Александровне вспоминать не пришлось, однако у нее имелись свои координаты времени.
— Осенью сорок четвертого в Польше. Сейчас скажу еще точнее: во второй половине октября. Через две недели я уехала в Москву.
— Люблинская пуща, да? — продолжал допытываться Сухарев, уютно расположившись в кресле и окружив себя красивыми приборами потребления, как-то: нож с плоским блестящим лезвием, столь же блестящая вилка, не способная даже на уколы совести, хрустальная рюмка, тонкобедрая и переливающаяся, округлые линии тарелок с томным рисунком по кайме и что-то там еще, примкнувшее из Люблинской пущи, нечто вроде мятого, закопченного котелка, неохотно выплывающего на поверхность памяти.
— С фронтовой географией у меня всегда было туго. Но какой-то лес там имелся, это точно. — Тут Маргарита Александровна Вольская впервые вроде бы удивилась, словно споткнулась на ровном месте, зацепившись за собственный звук. — Постойте, постойте, Иван Данилович, почему вы так настойчиво спрашиваете именно об этом эпизоде.
— Я? Настойчиво? — Сухарев грузно поднялся, выгреб к окну, заполнив собой его правую половину. — Потому что я тоже ходил в эту разведку, — сказал он в окно, очерчивающее каменный прямоугольник серого неба.
— Вместе с Володей? — спросила она тихо.
— Он был командиром группы, я — его заместителем. Вы ничего не забыли, мы ходили пять дней, — его совиный профиль на фоне окна казался продолжением давней мысли, которая долго не давалась в руки, а потом пришла сама, без предупреждения. Маргарита Александровна подошла и стала рядом с ним, не касаясь его. Они заняли всю ширину окна, родные камни простирались и громоздились до самого горизонта — а что там, за теми камнями?
— Странный день, — сказала она, упрямо глядя перед собой. — Мы узнаем новое о том, что было с нами самими. Это оттого лишь, что нам все недосуг выслушать другого, мы погружены в себя. Но позвольте, вы же капитан, а он младше вас по званию — и командир группы?
— Тогда и я был старшим лейтенантом, просто Володя не успел дослужиться… А я недавно прибыл в часть после очередного госпиталя, был новичком в этом полку. Меня вообще не хотели посылать, но Коркин настоял. Мы звали его Старшой, это было вроде клички.
— Как же проходила ваша разведка? Наконец-то я узнаю, что там было, — Маргарита Александровна вернулась к столу за стаканом. — Идите сюда, там зябко.
— Разве Володя вам не рассказывал? Он вас берег, понимаю. Разведка была успешной, мы обнаружили в лесу немецкий штаб, захватили важную шишку. Нам дали по ордену, Володе и мне.
— А сорок восемь часов? Ведь это тоже награда.
— В самом деле — было сорок восемь часов, совсем из головы выскочило.
— Как же вы распорядились этим наградным временем? — Маргарита Александровна подняла стакан. — У меня есть тост: за ваши сорок восемь часов.
— Там, в лесу, на фольварке я случайно схватил две русские книжки, одна из них под волнующим названием «Белладонна». Оказалось, что это бульварный роман, я проглотил его взахлеб, за три года это была первая прочитанная мною книга, сейчас ни словечка из нее не помню. Потом что-то писал…
— Значит, больше ничего не было? — теперь она сама копалась в его прошлом, пытаясь цепкими когтями выцарапать неведомое ей признание.
— Уверяю вас, — отвечал Иван Данилович на уютном берегу, забрызганном морем.
— Почему же он не сказал мне об ордене?
Сухарев твердо смотрел ей в глаза, выбирая между истиной и мужской дружбой. Наконец он узрел компромисс:
— Вы же сами говорили, что уехали через две недели. А награждение пришло спустя полтора месяца. Он мог лишь написать.
— Ведь он писал почти через день… Что-то там у вас было, я как женщина чувствую. Володя тогда пришел ко мне взвинченный, непоседливый, даже накричал на меня, чего никогда не случалось.
— Понимаю: вы хотели бы, чтобы мужчины приходили к вам из боя, распустив голубые крылышки и держа в руках гладиолусы? Так может один Бельмондо.
Родионов больше не стонал. Его положили под старой замшелой елью, а внизу барахтался ручей. Он закрыл глаза, затих — не видел ни нас, ни серого неба, густо просвечивающего среди деревьев. Впрочем, нам тоже было плевать на эту лесную красоту, все мы находились при последнем издыхании, не хуже Родионова.
Я сразу повалился на траву, как только Старшой скомандовал привал. Утром я уже стоял на часах, и можно было рассчитывать, что Старшой не сразу погонит меня разводить посты — только лежать, лежать и ни о чем не думать, что с нами будет и что уже было.
Если выберусь отсюда, думал я, обязательно запишу все это на листах, чтобы по горячим следам, без поправок… запишу и сохраню…
Немец брезгливо присел на пенек. Сержант Зазноба бдительно поглядывал за ним. Это был обер-лейтенант, теперь уже бывший, тучный, страдающий одышкой, он и идти сначала не хотел, но мы его уговорили. Конечно, лучше было бы заполучить сухопарого немца, с крепкими ногами, но в темноте выбирать не приходилось, мы и тем были довольны, хотя как раз из-за него и приключилось все с Родионовым. И все теперь висело на волоске.
Родионова несли по очереди. Осколки гранаты разорвали ему живот, и было просто непостижимо, как он еще жил. Я сам прикончил того рыжего, который бросил в него гранату, но Родионову, да и всем нам было от этого не легче. Сначала мы волокли его на руках, потом замотали кое-как бинтами и положили на носилки. Он просил, чтобы его пристрелили, и вдруг замолчал, впал в забытье. Я шел у него в ногах. Он был тяжелый, длинный, а носилки сделаны как попало, и он то и дело цеплялся сапогами за мои колени и хрипло вскрикивал, когда мы спотыкались на кочках. Руки у меня совсем онемели, но мы шли не останавливаясь, чтобы замести следы и уйти от погони.
— Положите, — сказал он громко и внятно.
Мы остановились. Старшой подошел к носилкам, посмотрел. Лицо Родионова было красное, горячее.
— Выше бы, — сказал Родионов. Он свалил голову набок, и я, сидя на корточках перед ручьем, увидел его жаркие остановившиеся глаза, смотревшие сквозь меня.
— Что выше? Куда тебе выше? — спросил Старшой. — Привал сорок минут. Отдыхай.
Родионов молчал.
Я поднялся от ручья и сел у него в ногах. Еще позапрошлой ночью мы вместе наблюдали за штабом, глаз его был памятлив и цепок. Он первым ворвался в немецкий блиндаж — и получил гранату. И вообще мы жили с ним душа в душу, а теперь я ничем не мог помочь ему. Даже времени у нас было в обрез: мы слишком долго заметали следы, петляли, обложенные едва ли не со всех сторон. А нам еще шагать и шагать, если мы вообще дошагаем.
Старшой расставил посты. Подошел к нам, посмотрел еще раз на Родионова, потом сел, развернул на коленях карту и стал колдовать над нею. Вся надежда у нас была на густоту этой пущи.
— Выше надо, — снова сказал Родионов.