Зина рассказывала, что накануне смерти он тоже допоздна проездил в коляске. Но вернулся сам и попросил его помыть. Каждый раз, принимая душ в их квартире, 70 607 384 120 250 проигрывала в уме эту последнюю сцену из его жизни. И каждый раз массивное тело отца не укладывалось в ее воображении в эту короткую, как корыто, пожелтевшую ванну. Она могла представить его здесь только в позе эмбриона.
В комнате, где он умер, уже успели переклеить обои. Почти все личные вещи Зина раздарила или вынесла на помойку. Остались только книги и деревянная доска с репродукцией «Сикстинской Мадонны», которую отец уже в свою последнюю неделю выменял на радиоприемник у дворовых забулдыг. Страсть к вещам, к их волшебному превращению из одной в другую была движущей силой, мотором его жизни до самого конца. Прервать эту цепочку обмена значило сдаться, выпасть из круговорота материи, потерять свое место в рядах приобретающих и отдающих.
Чего ожидал он от этой Мадонны с детским личиком? Что она станет его проводницей в Вечность, где вещественные доказательства твоего существования уже не имеют никакого значения? Или отец предпочитал общаться с загробным миром без посредников, как зарубежные детективы у него на полках? «Восемь миллионов способов умереть», «Смерть приходит в конце», «Срочно нужен гробовщик», «Умереть легко»… Смерть как последнее приключение, бессмысленное, но захватывающее. Так тоже можно было с ней поладить.
66 870 753 361 920 говорил, что по-настоящему уютно чувствует себя только в своем тексте, куда всякий раз может забраться, как под одеяло, и никого к себе не пускать. 70 607 384 120 250 так и представляла его пишущим под пледом на диване, после душа и в свежем белье, как это было принято у иконописцев. Ее тексты он тоже оценивал на предмет уюта, будто комнату в гостинице, и каждый раз оставался недоволен. Она спрашивала, что ей делать.
— Ничего, — разводил он руками. — Текст — это твое зеркало, отражение твоей личности. В тебе потеряна гармония. Ты видишь только нижний уровень бытия. Как ты сможешь написать о высоком? Тебе нужен кто-то другой, кто сделает это за тебя.
Долгое время ей не требовалась бумага. Она не хотела оставлять следов, но все равно оставляла — на снегу, на свежевымытом детсадовском полу, в только что отросшей, слезящейся росой траве. Невозможно было жить не сочиняя и невозможно было сочинять не разрушая. Авторучка с бумагой — наиболее безобидные на вид инструменты письма, потому что поддерживают иллюзию, что текст ничего не отнимает от мира, а, наоборот, добавляет, заполняя существующие пустоты. Но на самом деле именно след, впадина, в их самом прямом, осязаемом смысле точнее всего передают тот урон, который писатель наносит окружающей среде, выковыривая из нее кусочки реальности, как изюмины из пирога.
Буфет всегда осаждали старшеклассники, у которых водились деньги. Мы с подругой Кирой приходили туда, как в музей: посмотреть на самых красивых в мире мальчиков из десятого «б». Их было трое, и все трое — друзья. Они будто специально всюду ходили вместе, чтобы за ними удобнее было наблюдать. Наблюдение велось каждую перемену. Шифроваться особо не приходилось: шестиклассниц они все равно не замечали. Иногда мы не оставляли их в покое и после уроков, прогуливаясь с Кирой на пару в тех местах, где могла всплыть «святая троица», как мы ее условно называли.
Наиболее тонкой, почти девичьей красотой из всех троих обладал Леня. Мы с Кирой сходили с ума по его малиновому рту и нежной шее. Когда он улыбался, нас накрывали волны блаженства. Самым мужественным был Виталя, у которого уже пробивались усики и имелись время от времени какие-то девчонки. А самым горячим — Эд. Он всегда так внезапно заливался краской и так вспыльчиво реагировал на самые безобидные ситуации, что попасться ему как-нибудь под горячую руку представлялось целым приключением. Довольно быстро мы присвоили их себе. Это было легко. Накопив о человеке определенное количество знаний (пусть и помимо или даже против его воли), ты уже можешь считать его своей собственностью, потому что именно тогда ты сближаешься с материалом настолько, чтобы начать лепить из него что-то свое. Любая сценка с участием «троицы», попавшаяся нам на глаза, немедленно становилась легендой и достраивалась до сюжета. Фантазия позволяла проникать сквозь захлопнутые двери классов, парадных и уборных. Скрытое кропотливо вплеталось в очевидное, образуя непрерывную цепочку истории.
Мы с Кирой исписали уже по несколько общих тетрадей рассказами о рыцарях своих сердец. Это принесло удовлетворение, но ненадолго. Теперь следовало сделать следующий шаг: стать заметными для своих героев, вклиниться в их мир и попытаться если не расшатать, то хоть подтолкнуть его в ту или иную сторону. Таким образом было принято решение перейти к жанру афоризма. Вычислив, где наша троица будет сидеть на грядущем уроке, мы за время перемены покрывали их парты таинственными посланиями, написанными как бы свысока, то есть от имени какой-то верховной инстанции: «Лёнчик, ты не пробовал красить губы? Тебе бы пошло!», «Виталя, после того, как ты обнимался на лестнице с Анькой из девятого „в“, у тебя были поллюции?» или «Эдик, зачем вчера покупал сигареты в киоске у метро? Лучше бы ботинки купил новые!».
Такие вещи, конечно, невозможно было проигнорировать. Мы ожидали праведного гнева, поиска виновных, заслуженного наказания. Ну или хотя бы некой перемены облика и настроения у наших подопечных. Хоть какого-то знака, что они приняли к сведению наше внимание к их жизни. Но ничего не происходило. Надписи на партах (их состояние затем тщательно изучалось!), правда, часто оказывались перечеркнутыми и даже несли следы не слишком успешной ликвидации — ластиком или бритвенным лезвием. Однако в поведении «святой троицы» ничего не менялось. Интереса выследить и наказать обидчиков они не обнаруживали, продолжая свои обычные занятия.
Тогда мы с Кирой решили действовать более целенаправленно. Теперь послания писались на бумажках и опускались адресатам прямо в карманы курток, которые на протяжении учебного дня мирно покачивались в гардеробе. Тон записок стал откровеннее: «Я хочу с тобой в постель», «Покажись мне голым!», «Мы закроем тебя в кабинете химии и будем везде трогать».
Но и на это мы не дождались никакой реакции. Только учитель истории однажды отобрал у нас несколько записок, которые мы оживленно составляли прямо у него на уроке. Но, просмотрев их, ничего не сказал, вернул все обратно и даже не написал замечания. Тогда мы и поняли, что наш проект обречен. Всегда и везде ответом нам будет только молчание. Жизнь упорно отказывается впускать в себя своих хронистов, отводя им жалкую роль сверчков, невидимо стрекочущих где-то за печкой.
Архив Греля, как и его камертоны, тоже принадлежал фонду «Прусское культурное наследие», но хранился в восточной части города, в историческом здании Государственной библиотеки, переданном фонду после падения Берлинской стены. Больше всего 55 725 627 801 600 любил здесь географический отдел, где на стенах висели старинные карты, а на шкафах стояли глобусы, на которых мир выглядел не так, как теперь. С потолка в проходы свешивались какие-то растения, похожие на лианы, затруднявшие передвижение между стеллажами и дававшие повод почувствовать себя первопроходцем в тропиках. А если за изобильно пропускавшими дневной свет окнами вдруг появлялась радуга, то казалось, что история человечества вот-вот начнется сначала, как в день, когда Ной впервые вышел из своего Ковчега на большую землю.
Но здесь ему нечего было делать, поэтому, побродив, как путешественник, вдоль шкафов с атласами и описаниями экзотических уголков планеты, 55 725 627 801 600 возвращался в отдел музыкальной литературы, где его ждал фанерный ящик, похожий на посылку с фруктами из тех далеких краев, которые он только что осваивал в своем воображении. В ящике легко помещались все рукописные документы, оставшиеся после Греля: письма, ноты, дипломы, заметки по теории музыки и что-то вроде собственного жизнеописания, начатого им в возрасте пятидесяти шести лет.
Биография Эдуарда Греля, вошедшая во все музыкальные энциклопедии и известная 55 725 627 801 600 в таком виде почти дословно, целиком состояла из перечисления должностей, которые он занимал в течение своей жизни — от исполняющего обязанности церковного органиста до директора Певческой академии, а также соответствующих им дат. Трудно было даже предположить в ней нечто захватывающее и тем более фатальное. Видимо, поэтому никто из исследователей до сих пор не заинтересовался этими записями. Однако у 55 725 627 801 600 тут был свой расчет: не находя других точек опоры, он надеялся приблизиться к смыслу и назначению коллекции камертонов именно через биографию их создателя, вернее, через ту ее часть, которая осталась за рамками скупых энциклопедических строчек. Было ведь возможно, что где-то в своем жизнеописании Грель упоминал о том, когда и зачем ему пришла в голову идея поэкспериментировать с изготовлением собственных камертонов.