И часов десять не наступали. Ждали пехоту. А потом пехота впереди танков пошла. Автоматчики. Тут уж танки никак не взять. Но пехота окопалась. Успела. Вот и зацепились. Так что не зря... Хуже нет, когда зря...
А в конную атаку я ходил один раз. На Украине. Сплошного фронта с траншеями и проволокой нет. И вот, в рейде, взяли село ночью. Метель метет. Ни черта в двух шагах не видать. Под утро прилетает немецкий связной на мотоцикле и прямо к штабу. Часовой — узбек: ему все начальники. Нарочный нлетел в горницу, все офицеры за столом, ему сразу пистолет ко лбу. В сумке депеша срочная. Начальнику гарнизона: «Приготовиться к приему румынского кавалерийского корпуса».
— Ну вот, — говорит комдив, — он их завтра на том свете и встретит!
Такое только в кино бывает. Их —- корпус. Нас — два полка неполного состава.
Решили румын брать на льду реки. У румын кони кованы плохо. Такая полуподковка полумесяцем — только на зацеп. На льду как коровы. А мы на шипы перековаться успели, по-зимнему.
Стали затемно по обоим берегам. Дождались, пока весь корпус с обозами, кухнями и пушками на лед выползет, и, по ракете, вперед!
Это рассказать нельзя. Они клинков вытащить не успели. А я еще на берегу одного офицерика заприметил — бурка на нем белая, красивая... Я-то все на него целился. И доскакал! Шашкой — р-раз по коню! Два — по коню! Три — по бурке! Как в замедленном кино! Четыре — по каске. А он медленно так поворачивается и в глаза мне глядит... Ужас!
Вот когда при мне врать начинают про конные атаки, я контрольный вопрос имею: что бывает, когда человека шашкой рубят? То-то и оно!.. В человеке кровь под давлением, она из-под клинка «кисточкой» вверх выскакивает! Фонтанчиком таким... И в лужу...
Меня затолкали, крупами оттеснили... А все как во сне... Зажмурился. Открыл глаза. Узбека рядом рвет. Лед, от берега до берега, цвета клюквенного киселя и дымится... В тумане всадники проплывают. Недай-то бог! «Упоение в бою...» Как припадок... Это, брат, не пушки наводить... Оно же еще и парит... воняет... жуткий такой тяжелый дух, жирный...
Нашему комдиву за этот бой Героя дали.
Но так из кавалеристов-то в конном строю мало кто в атаки ходил. Не верь.
А перемололи... Был стотысячный корпус кавалерии, за войну двадцать раз провернулся... Два миллиончика душ. Вот так, брат. А коней еще больше, чем людей, жалко. Не дай-то бог!
(Рассказ доктора медицины)
В пограничном городе Чопе, рядом с довольно приличным вокзалом с хорошим рестораном, по совершенно непонятной тогда для меня причине находился совершенно жуткий туалет. И я все никак не мог понять, почему все довольно интеллигентно, но вот туалет...
Оказывается, неспроста! Существовал, оказывается, целый «пистолетный промысел», в котором было занято несколько человек. По специфике, тяжести и опасности работы их, на мой взгляд, даже невозможно именовать преступной группой.
На пограничной станции Чоп вагоны, так сказать, «переобувают», поскольку наша железнодорожная колея отличается от европейской. В это время все пассажиры, а в послевоенные годы это почти исключительно отпускные офицеры, шли в привокзальный ресторан.
Как вы понимаете, форма у нас тогда — почти кавалерийская. То есть гимнастерка и сзади, справа, кобура с пистолетом. Кстати, очень неудобно. Немцы носили на животе, а мы сзади, как дань кавалерийской традиции.
Так вот, в ресторане — стойка. И когда товарищи офицеры выпивали, позади них шныряли подростки, задача — расстегнуть кобуру. Рано или поздно подвыпивший офицер шел в туалет. И принимал «позу орла».
Он не слышал, как позади него тихо открывалась доска в стене туалета и другой мастер, участник сговора, длинным проволочным крючком из кобуры пистолет вытягивал.
Собственно, требовалось только дернуть, и оружие с легким всплеском скрывалось под пострадавшим.
Естественно, возникало замешательство. Офицер готов был вернуть любой ценой казенное оружие (за утрату в те строгие времена грозила немыслимая кара).
Наконец находили добровольца-специалиста из местных, на самом деле члена шайки. Тот опускался в очко и буквально вытаптывал пистолет, затем с помощью подсобных инструментов его извлекал и, очищенный, вручал пострадавшему. Благодарность колебалась от четырехсот до восьмисот рублей. С этого промысла, по легенде, безбедно жило целое ближайшее к станции село.
Старенький военный доктор не сообщил, откуда ему известны многие подробности «пистолетного промысла», но ежели посчитать да сравнить с его послужным списком, то легко вычислить, что он, тогда лейтенант или капитан медслужбы, непременно побывал в числе пострадавших.
Годы юности и студенчества принято считать счастливыми! Но это такое же вранье, как счастливое детство! Голодная, неустроенная пора больших надежд и минимальных возможностей — вот что такое юность!
Для большинства моих сверстников поступление в институт служило залогом определенности в жизни. Потому они могли себе позволить некую беззаботность. Учись, сдавай экзамены, не допускай хвостов, жди и тут же трать с друзьями «степуху» и веселись. После окончания института — распределение. «Ты поедешь к северным оленям, в дальний Казахстан уеду я!» И это вселяло некоторую уверенность в значимости и собственной личности, и собственной судьбы. Таков социальный стереотип.
Но я в него не вписывался! Во-первых, потому что учился на вечернем отделении, где большинство моих сокурсников были старше меня. Во-вторых, я учился на театроведческом факультете и при всей элитности отбора и блистательном образовании перспектива моего трудоустройства маячила смутно. В-третьих, если я устраивался на работу, то не мог учиться — на первых курсах, по моему подсчету, если учиться как следует, а именно так я и учился, нужно было только читать не меньше четырехсот страниц в день! Поэтому изворачивался следующим образом:работал летом в геологических партиях, а зимой учился. И...
...И занимался своим любимым делом — болтался! Получив утром от мамы металлический рубль (его мне хватало на целый день безбедного житья!), я, конечно, сидел в библиотеке, ходил на обязательные для моей профессии спектакли и кинофильмы, буквально жил в Эрмитаже и Русском музее, но еще слонялся по улицам, глазел на людей, встревал в разнообразную го рад скую жизнь! Я стал уличным человеком! И остаюсь им до сих пор! Улица изменилась, я изменился, и ч не теперь уже уступают иногда место в метро, но не изменилась и не исчезла привязанность к улице!
Не без гордости вспоминаю я слова, сказанные о моги скромной персоне обожаемым мною профессором Сахновским-Панкеевым также обожаемому мною профессору Гительману:
— В институте имеется некий субъект, весьма примечательный... Едучи в городском транспорте и разговаривая с вами, он слышит еще десяток разговоров, в пять из которых может вступить с любого места...
— Это Алмазов!
— Так точно! Совершенно верно!
Я фактически жил на улице. Она научила меня многому. Так, на Московском вокзале я увидел смерть. Старичок встретил зятя, дочку и внука и вдруг упал... Умер от радости. Я видел роды на улице, сам накладывал жгут на культю ноги человеку, попавшему под трамвай...
Дружил и дрался на улице... Потому в районе, где случилась моя первая любовь, а стало быть, и длительный «ареал обитания», в «парадняках» и за железными воротами в подворотнях скромно таились колы и булыжники, висели цепи на радиаторах парового отопления — так усиливалась моя постоянная готовность к уличным боевым действиям, каких, к счастью, не случилось...
Улица тех лет была вообще доброжелательна, и при ее внешней достаточной пустынности (не размещались, как ныне, столики кафе на тротуарах, да и сами кафе отсутствовали, пирожковые и пышечные, а также рюмочные и пивларьки достаточно редки) стоило чему-нибудь произойти, мгновенно образовывалась толпа. Например, если человеку становилось плохо, то уж пропасть бы ему не дали. Десятки рук протянули бы валидол и нитроглицерин, десятки ног кинулись бык телефонам-автоматам. Мимо не проходил никто... Спасли бы, вытянули...
А наша ленинградская доброжелательность, особенно в общении с иногородними при объяснениях как и куда пройти, стала чуть ли не визитной карточкой города, его вторым лицом. Тогда люди жили вместе, а теперь рядом... Хорошо это или плохо? Ни то и ни другое! Ведь и от всеобщего участия, когда ты в нем не нуждаешься, можно с моста в Неву сигануть... Просто время теперь другое. Другая и улица...
Самые счастливые годы моей студенческой жизни связаны с квартирой в доме № 34 по Гагаринской улице, тогда улице Фурманова. Здесь над аркой ворот была большая комната, в которой жили два бра-та-студента — Мишка и Витька. Комната в коммуналке могла спорить с холодильной камерой даже летом. Спасала печка. Ее топили всем, что могли притащить с развалов при многочисленных капитальных ремонтах соседних домов. Вероятно, от разницы температур между остальным, прилично отапливаемым домом и этой комнатой, либо ледяной, либо раскаленной, стена дала трещину. Деньги, присланные родителями, братья прогуляли, а на оставшиеся копейки купили громадную карту Советского Союза и стену заклеили. Комната досталась им в наследство от бабушки. Любопытно, что на дежурный вопрос «как они уморили бабушку», два бойца начинали возмущаться и доказывать, что сделать этого никак не могли, потому как жили с родителями в Каунасе, где отец служил командиром батальона разведчиков, мать работала врачом в госпитале, а младшая сестра училась в школе, и бабушку они вообще видели раза три в жизни.