IX
- Друг мой Струев, реальность изменилась: и армия другая, и искусство - другое.
- Нет, - Струев подумал и сказал: - Если искусство стало совсем другим - тогда для этого занятия пусть придумают другое название. Но если на место старого искусства подставили новое - оно обязано соблюдать те же правила. Потому что правила относятся не к искусству, пойми, но к тем, кто на искусство смотрит.
- Ох, - поморщился Гриша Гузкин, - ты еще скажи, что искусство предали.
- Нельзя пойти в поход - и не пойти одновременно. Нельзя устроить войну - и не принять условий войны. Нельзя объявить самого себя картиной и не стать картиной.
- Оставим военную тематику, умоляю, - попросил мирный Гриша, пожимая плечами; вложение средств в военное производство не изменило его личных пацифистских наклонностей; про пули нового калибра он вспоминал редко, а предложение Оскара вложить дополнительные средства в какие-то корабли принял, не вникая в предмет. - Скажи, что хочешь про искусство - но, будь добр, без пушек и автоматов. Зачем насилие?
- Затем, что либо ты врешь, что собой олицетворяешь искусство, либо ты должен сам стать картиной.
- Как это?
- В картине все - по-настоящему. То есть все - нарисованное, но внутри самой картины - все по правде. И ты, если хочешь стать картиной, - все делай взаправду; хочешь показать смерть - умирай.
- Не понял. Зачем мне умирать?
- Что тут непонятного? Вот раньше - писал парень картины маслом, а сам жил отдельно от картин. Его собственная жизнь - и жизнь картин: это две разные вещи, не так ли?
- А те подвижники, которые себя отдали без остатка творчеству? - взволнованно спросил Гриша и даже сигару в сторону отложил, не сочеталось пыхтение дымом с взволнованными словами. - Сезанн или Шагал? - Гриша вспомнил о современных процессах в искусстве и для полноты картины прибавил еще одно громкое имя: - Или, допустим, Сай Твомбли? Он разве не самозабвенно посвятил жизнь искусству? Самозабвенно, Семен!
- Твомбли? - переспросил Струев, - это который белые черточки корябает? Он посвятил жизнь искусству, разумеется, посвятил. Еще как самозабвенно! Но он мог и вина выпить, и девку тpaxнyть. А сама картина этого не может - она к стене привинчена. Что значит - отдал себя творчеству? Не перелез же он сам внyтpь картины? Он туда не влезет, большой очень. Он живет в доме, спит на кровати, а картина всегда висит на стене. А на ней, скажем, Христос нарисован, и Христос к кресту прибит; ему нипочем с креста не слезть - он же нарисованный. И тому, автору первого перформанса, ему тоже с креста было не слезть, понимаешь? А художник - он порисовал и погулял, он же отдельно от картины живет. Он порисовал - и спать лег. Он - свободный человек, как ты выражаешься.
- Ну что ж, - сказал Гузкин и снова взял сигару и пыхнул дымом; долго курится эта «Гавана», на час хватает, если, конечно, курить с умом, - что ж, это только нормально. Ты имеешь в виду, что художник производит вещь - и сам автономен от своей вещи. Да, согласен с этим, пых-пых.
- И вещь может говорить одно, а сам художник лично может этого не говорить. Он даже может говорить прямо обратное. Ведь верно? Делакруа же на баррикады не лазил? Он в ресторане рагу кушал. И Жерико на плоту не умирал.
- Это аллегория, - сказал Гузкин, но не очень уверенно.
- Пусть будет аллегория. Мол, поднимайтесь все против обобщенной несправедливости. И голая девушка на баррикаде к этому призывает. Очень хорошо. Призыв этот звучит всегда, каждую минуту. Девушка этот призыв выкрикивает постоянно. А художник сказал его однажды, а потом передумал. Стал потом охоту в Алжире рисовать. И толстых теток. И никаких больше призывов. И зачем ему? Он уже накричался, призывы отдельно от него живут, сам он может теперь думать иначе, верно?
- Автономное искусство, - сказал Гриша (он не помнил, чью именно мысль цитировал - Кузина или Шайзенштейна; впрочем, он и сам был убежден в правоте этих слов, так что утверждение принадлежало и ему тоже) - автономное искусство есть достижение западной цивилизации.
- Пусть! Но однажды художнику показалось недостаточным говорить через посредника - зачем изображать лимон, голую девушку, Христа, если можно самому быть лимоном, голой девушкой и Христом? Так - нагляднее выйдет, верно ведь? Художник сам кровью на сцене истечет или в голую девушку превратится (есть такой Снустиков, он еще операцию не сделал, но уже почти стал Марианной). Это ведь закономерный шаг вперед, ты согласен?
- Бесспорно, - сказал Гузкин, - рано или поздно, но от условностей мы отказываемся.
- И здесь, в этом пункте, - обман. Художник говорит, что искусство и жизнь - уравнялись, но это неправда. Ты, художник, перестал производить отдельный от себя продукт - ты выражаешь сам себя и ничего другого не создаешь, так? Но при этом ты не согласен с тем, чтобы твоя жизнь стала равна твоему самовыражению - ты еще и кушать хочешь, и девок тискать. Ты превращаешься в искусство, но одновременно ты автономен от своего искусства. Ты олицетворяешь творчество, но ты не собираешься до конца с ним слиться - ведь ты не дурак. И получается, что ты автономен сам от себя. Разве ты не чувствуешь тут противоречия?
- Нет, - искренне сказал Гузкин, - я - не чувствую.
- Ты солдат - но в себя стрелять не дашь, ты солдат ровно настолько, чтобы по другим палить. Ты не чувствуешь, что это несправедливо?
- Нормально, - сказал Гузкин, - все бы так хотели, да не все могут.
- Если я отказался от картин - то затем, чтобы выражать себя не посредством чего-то, а - буквально. Вот, существую я, и я прямо себя выражаю. Но ведь мы не самовыражаемся, в том смысле что все равно остаемся в стороне. Мы совершаем такой же точно искусственный поступок, как и при написании картины. Только теперь картины нет. Только теперь еще и врем вдобавок: говорим, что там, на сцене, именно мы - и никакой искусственности не существует.
- Имеем право, - настойчиво сказал Гузкин, - и солдат имеет право закрыться щитом, и мы имеем право домой пойти после спектакля. Я так считаю, что мы - артисты. Да, Семен, художник сегодня - это артист, который раскидывает купол своего цирка то в Париже, то в Нью-Йорке. Мы - бродячие жонглеры, комедианты.
- А картина, - повторил Струев, - картина висит на стене всегда.
- Далась тебе эта картина.
- И девушка на баррикаде кричит всегда.
- Пусть себе кричит, - сказал Гузкин, - плевать на нее.
- Плевать или не плевать, а Марианна всегда на одном месте - и всегда кричит.
- Что же теперь делать, - спросил Гузкин насмешливо, - я этому факту помочь не могу.
- Вы, - спросил Струев, - с твоим Гастоном, когда рояль говном мазали, вы над буржуазией хотели посмеяться?
- Когда Гастон Ле Жикизду обмазал клавесин навозом, - сказал Гриша, - он хотел посмеяться над стереотипами, принятыми в буржуазном обществе. О, мы враги стереотипов! О, мы с Гастоном спуску буржуазии не даем!
- А потом вы сели с этими буржуями обедать.
- И неплохо пообедали, честно признаюсь. Потому что мы занимаемся искусством, Семен, а не революционной деятельностью.
- И тебе не хотелось схватить графиню Тулузскую за волосы и сунуть ее головой в этот рояль? - спросил Струев, и Гриша испугался, так буднично и просто спросил его Струев; точно так же он и директору зала в Москве говорил, что обольет его бензином. - Или - взять и обмазать всю ее говном? В рот ей горстями пихать - пусть жрет! Не хотелось, нет?
- Ты сошел с ума, - сказал Гриша, - все-таки есть разница между искусством и хулиганством.
- Конечно, - сказал Струев, - конечно. А вот Марианна кричит всегда.
- И что же, - спросил его Гузкин, - теперь никакого творчества?
- А зачем оно?
- Ни перформансов, ни инсталляций?
- Посмотрим, - сказал Струев, - время покажет.
- Значит, искусством торговать не будем? Финансами заниматься не станем?
- Почему? - Струев пожал плечами. - Станем, конечно.
- Зачем тебе деньги?
- Истрачу. Можно пропить или что другое полезное сделать. Пригодится. Подпольщикам средства нужны. С авангардом не получилось - значит, пора перейти к партизанской войне.
- Хорошо сказано, - и Гузкин отметил про себя, что это словцо неплохо ввернуть в художественной беседе, - авангардом занимаются уже все - а мы станем партизанами духа!
- Вот именно, - сказал Струев, - а теперь зови своего дантиста.
- Он не простой дантист.
- С дантистами всегда так, - сказал Струев, отроду не ходивший к дантисту и демонстрировавший это всякий раз, как улыбался, - они всегда сложнее, чем кажутся. Придешь зуб рвать, душу вынут.
- Если тебе уже все равно, - задал Гузкин еще один вопрос, - если все одинаково безразлично, почему не остаться на Западе? Жить здесь удобнее. Ну, будешь летать на свое Востряковское раз в месяц, почему нет?
- Неужели непонятно?
- Я тебя слушаю, - Гузкин наклонился вперед, действительно прислушался.
- Потому, что в России скоро будет скверно. Всегда скверно - то больше, то меньше. Опять будет очень скверно. И кто встанет им поперек дороги? Он говорил и думал: о чем это я? Я собрался уезжать. Пора, давно пора. Куда угодно, лишь бы не в России. Так он сказал про себя, но вслух произнес другое, поскольку уже не мог остановить слово и поскольку действительно так думал. - Нужен тот, кто встанет им поперек дороги.