Посмотри, как высоко мы забрались, уже не видно ни степей, ни тёмного леса, один месяц да звёзды в тёмно-синем небе… А может, взять выше… Раз уж забрались… Не затем же так взмыли, чтоб…
Да нет уж, брат, решили – значит, решили. Но что там внизу за полоска сизая? Давай-ка, брат, шевелись, пока погода. А то с Балтики хмарь натащит – и капут… Капут – хорошее слово! По месту, главное.
А внизу белое облако навстречу всё сильней плывёт, плоское, сизое, с рябью по краю… И вот оно уже под нами почти и… Ну быстрее, что ли! Какая она вблизи крупная, эта рябь, будто от огромного кречета, который где-то за горизонтом… Не в беде ли он там, раз перо летит… Помочь бы… Какие большие хлопья… Пока каждое пролетит…
Значит, ты понял, Жека, – желательно в серединку и так… поположе по возможности… чтоб собрать побольше… Давай! Рули, закрылки… Всё! Штурвал от себя! Пошёл, братка!
Да откуда это белое облако взялось?! Плоское не то как лезвие, не то как козырёк, не то как крыло белоплечего тихоокеанского орлана… Почему оно не даёт мне обрушиться, зачем отсекает, почему подхватывает, взмывает вместе со мной в высокое небо и, кренясь, идёт на разворот, и уже не видно ничего внизу – только белое перо, снежное сеево да прозрачный жилистый ветер.
Огромным и крепким было это крыло, сотканное из енисейского морозного морока, из байкальского снежного буса, из охотского тумана, – это оно подхватило Женю и, широко развернувшись, понесло на восток. И сказал гулкий и родной голос:
– Э-э-э, постой, брат, так не делается. Постой, ты ещё нам нужен, ты ещё всем нужен здесь… И всем должен по уши… Слышишь, вот Батюшка Енисей здесь, рядом стоит, во льду весь, – он больше всех за тебя просил. Он говорит, слышишь, он говорит: «А как же тот майор твой, помнишь – майор Саша? Как же ты мог его бросить?» Какое ты имел право нас всех бросить? И так ломануться. Не спросясь, не посоветовавшись? Ты же всегда спрашивал. Помнишь? Приходил по-человеччи на берег и спрашивал, просил отпустить… Отпускали тебя? Отпускали. Два раз? Два раз. Ну? А на треттий ты сам решил… Воин выискался! А нам ещё тебя и отмаливай… Да? Некимаста-а… Подожди… Что? Вот тут речка одна интересуется, Бирой звать… Что? А-а-а… В общем, она спрашивает, чем твоё кино закончится… говорит, что никто, кроме тебя, не расскажет так… Так что ты уж разберись… Она говорит: пусть додумает, что ему стоит?
Да и вообще ты слишком много тут наговорил, что так вот взять и уйти… А главное – рано тебе, слабовастый ты ишшо духом и греховастый, хе-хе, попадёшь не туда – переживай за тебя… Побудь уж с нами… до конца. Стольких отпеть придётся… Ещё навоюешься… Кладенец-то в поряде? Вот и хорошо… Так, парни, правей маленько. Видишь, хвост закидыват. Надо, ветрище какой! Снега точно подбросит сантиметров сорок ещё. В сидяччу собаку… Вода весной сумасшедшая в Енисее будет. Ворогово опеть потопит… Да. Так чо ты тут про смирение-то спрашивал… А-а-а… Ребята, вы его не там ищете. От вас никто не требует руки задирать. Смирение, это знаешь что? Это крепость с Богом. И боле ниччо. Понял? Вот и хорошо. Что у нас ещё тут? Так, так, так… По врагам… По врагам-вражинам… Да что ж кидает-то так! Тросик ещё этот… У тебя случаем трубочки нет медной? Заклепали бы. Пошарь там в «кресте»… Нет? Ну ладно. Кстати, мы её заберём… В стойло. Будет ждать тебя… Если заслужишь… Онато заслужила… Заодно ходовочку перетрясём… А по этим… по зверонравным вот что: ты своих супостатов с Божьими не путай. Да и никто тебя не просит соглашаться с ними… меч, там, опускать… если ччо… А вот насчёт любить – это… такая материя… Я, наверно, объясняю как попало, моё рулить дело… Вот тут река одна подсказывает, Ангарой зовут… Да, хорошая! Да, на связи! Да! Да! Врага! Ну, всё правильно… Пoнято. Слышь, она говорит: любить врага – это значит разглядеть в нём, пропащем, образ Божий… Да. Которого он не стоит… Понял? Ну вот и я вот пока тоже както не очень… Но работаем… А так – просто жёстче будь, братан, жёстче, понял? К себе жёстче. И не лезь без приказу. Вот тут Настя с Енисейска кричит: Святых Отцов пусть читает! А они как говорят? Не тщись, человек, изменить судьбы Божии на земле – думай о спасении своей души…
– Да как же?!.
– Да так. Всё. Не мешай… Держись добром – Урал проходим.
Тихо опустила Женю белёная матица, уронив белые 391 крылья, и, положив на родное ложе, убрала снежный трап и замерла, зависнув над ним спасительной сенью. И Женя, возвращаясь на землю, ещё долго – пока не померк сибирский зимний день – видел над собой белые раскинутые её крылья…
В своей жизни я не видел реки великолепнее Енисея.
А. П. ЧЕХОВ ИЗ СИБИРИ
Здравствуй, мой дом. Принимай меня под тихий кров… и прости… Ведь это же надо до такого докатиться… Нельзя так…
Нельзя, переехав два года назад из квартиры в брусовом бараке, так ничего и не сделать. Не удосужиться даже пол согнать и половину вещей похоронить кучей за перегородкой, куда и заходить неохота.
Нельзя так обращаться со своим домом, так бояться в него вернуться. И пусть ещё недолго здесь моё жительство, зато сколько уже передумано-перечувствовано в этих стенах из строевой дубческой сосны – спасибо Михалычу, что заказал сруб у староверов с Колокольнина Яра, у неистового Саввы Давыдова. Вот он, мой крылатый потолок из бело-сизого пера, а вот строганый пол, дышащий тайгой и тундряками квадрат под моими ногами… Сверху небо неотрывно сеет то зимнее солнце, то звёздный нетленный морок, а из-под пола мой кусок земли Русской лучит предвечную тайну и, восходя по жилам, то защищает, то сам просит защиты… А вот и я меж двух глубин пульсирую перепонкой, мембранкой, гнусь меж двух разряжений, клонюсь то в одну, то в другую сторону, едва держусь за стены. А стены?… Вроде бы тридцать сантиметров древесины, за которыми мороз, да иглистый морок, да едкий выхлоп, да угольный запах кочегарки, а на самом деле… Вот она, строганная сосновая плоть под ладонью – гладкая и тёплая, вот глажу её… вот сквозь ровную плоскость слышу её гулкую даль, гляжу в глубину её, продолжаюсь в бескрайнюю греющую толщу… Сюда приезжал бессонный, выжженный трассой, с глазами, вытравленными встречными фарами. Сюда припёрся ночью, когда сломалась машина под Усть-Кемью. Сюда, когда «буран» клинанул на выезде из тайги, шёл пешком и еле живой вступил в ночной, пустой и игрушечный город и брёл, ошалелый, под фонарями мимо декораций домов. Налитой нехорошей уже слабостью и бессильно думая только о горячем чае, еле переставлял ноги, будто продираясь в густеющем растворе, вязко борясь за каждый шаг. И медленно, ватными подвижками подавалась улица, будто всем плечом до перекрёстка повисая на ноге: вот лавка на охране с мигающей лампочкой, вот угол дома с моими любимыми наличниками… Вот недосягаемый светофор, ярко и мёртво переключающий свет с красного на зелёный. А ты спокойней спокойного и понимаешь, что ещё сколько надо – столько и будешь брести, потому что ждёт дома охапка дров у печки и кольцо бересты…
Потом Женя затопил и долго, усыпая пол снегом, поочередно сбрыкивал-сбуксовывал бродни с ледяными голяшками, а они не слезали, собирались негнущейся гармошкой, и он отдыхал на скамеечке и снова стаскивал – пятку одного носком другого. А бродень уже лежал на полу отдельно, нелепо продлевая ногу, будто сломанную, и соединялся с ней пустой брезентовой голяшкой. И её горловина намертво засела на ступне – не отпускала собравшаяся портянка, и требовалось нечеловеческое усилие, чтобы её стянуть… А потом часа три пил чай со сгущёнкой и только под утро поел… Бывает такая усталость, что и кусок не лезет…
Всё помаленьку налаживалось. Женя никуда не ездил, занимался то проводкой, то столяркой. В передышке после строгания обналички прилаживался передохнуть и, глядя на свою работу, не верил, что вернулся. Да нет, вот он мой дом, а вот за окнами милый мой город, со смешными домашними светофорами и наличниками в виде крупно отлитых волн, завивающихся в глазки, наплывов, тугих рыбьих спин, словно перенесённых не то с енисейской волны, не то с изгиба кедровых корней. Где стена монастыря, которую расстроили, приобняв ещё древней земли, и побелили, и даже восстановили в ней надвратную церковь. Где Женин кедр, если посмотреть на него со спины и сверху от храма, оказался таким маленьким и беззащитным. И страшно стало, как бы его не убрали в порыве обновления и стройки. И именно из-за его тщедушной невеликости казался он огромней, живее, символичнее и всё отчётливее простирал густой живой отстволок к древним могильным плитам, к храму, где отпевали погибшую девушку и Володю Денисенко.
Происходившее в храме было настолько истинным и так проламывало душу, словно отчаявшаяся жизнь пыталась страшным уроком пробить заскорузлость и вернуть душам исходную оголённость и состояние того зияющего отчаяния, с каким обращаются к Богу как к единственному спасению.