и идеологии, указывающие им, как голосовать. Свободной и рациональной дискуссии настал конец. Шмитт рисует даже более мрачный сценарий: бюрократически организованные, корпоративистские «массовые армии» (прежде всего он думал о профсоюзах, но упоминал также экономическую концентрацию и большой бизнес) «вторгаются» в государство и подчиняют его моралистической идеологии ненависти, в конечном счете основанной на узко понятых классовых интересах. Быть может, компромисс между этими интересами по-прежнему возможен, однако теперь его придется искать не через парламент, а напрямую через эти организации. Ведь именно так, верно замечает Шмитт, и возникла Веймарская республика как открытое, хоть и шаткое классовое перемирие между социалистическими профсоюзами и деловыми воротилами. Общественный договор между ними не был скреплен парламентской солидарностью респектабельных джентльменов. Не был он скреплен, добавлю я, и повседневными, освященными долгой историей политическими практиками партий и парламента. Так можно ли им доверять? Могут ли они сами доверять друг другу? В этом Шмитт сомневался.
Во-вторых, писал Шмитт, господство политических партий (то есть полная состязательность) закрывает для традиционного государства все возможности оставаться беспристрастным арбитром, гарантом порядка и компромиссов, каким являлось оно в прошлом. Хоть мы и склонны считать, что исполнительная власть старых режимов выступала на стороне имущих классов, не так смотрели на нее консерваторы. Монарх и государство, пишет Шмитт, находились «над» обществом и обуздывали частные хищнические интересы. Партия способна представлять лишь часть нации. Она не может заменить государство как универсальную силу. Шмитт полагал — и не без оснований, — что государственная элита Германии сейчас парализована. Однако заменивший ее плюрализм партийной состязательности стоит лишь в шаге от гражданской войны, где не будет судей, способных сказать: «Это мое, а то твое». Беспощадная конкуренция рискует перерасти в войну. И если ни бурлящий парламент, ни старый режим не могут обеспечить порядок — быть может, это задача для новой исполнительной власти? Так в 1920-е Шмитт начал формулировать идею о том, что, для спасения от хаоса, «опустевшие» центры государственной власти должна занять новая правящая элита, стоящая над обществом. Это привело его к поддержке полуавторитаризма Брюнинга и фон Папена, а затем — к поддержке Гитлера и нацизма.
Шмитт выражал широко распространенные в обществе страхи. Первый его аргумент был особенно понятен либералам старой формации, второй — консерваторам. Разумеется, за этими страхами во многом стояло классовое сознание. Страшнее всего для Шмитта, как и для прочих либералов и консерваторов, казалась новая «массовая армия» — профсоюзы рабочих и социалистические партии, выражающие их интересы. За худшими из их страхов маячила тень большевистской революции. Однако свою теорию Шмитт основывал не на правах собственности, а на более широком представлении о порядке и безопасности. Шмитт вполне воплощает в себе то, о чем я говорил чуть раньше, описывая страхи имущих классов: страх потерять собственность встраивался в позитивное стремление к безопасности и порядку. Упор Шмитта на угрозу для свободной рациональной дискуссии, которую представляют крупные бюрократические организации и корпорации, имел тогда (и имеет сейчас) более широкое значение. Он очень напоминает, например, сравнительно недавнюю теорию искаженной коммуникации Хабермаса — теорию отчетливо левого происхождения. Шмитт даже вполне благосклонно смотрел на государственные программы помощи малоимущим — до тех пор, пока общество не начинает «вторгаться» в государство. В первую очередь он беспокоился о государстве и общественном порядке, а не о классовых и общественных интересах. С капитализмом сам Шмитт и его единомышленники имели мало общего. Сам он происходил из бедной семьи: отец его был неквалифицированным рабочим на железной дороге. Семья была строго католической, и в юности (пока Шмитт не порвал с церковью из-за развода) консерватизм его принимал католические формы. Всю дальнейшую жизнь он преподавал в различных немецких университетах: звание профессора обеспечивало ему уважение и достаток. Он был завсегдатаем кафе и светских салонов, общался с художниками, писателями, другими учеными. Труды Шмитта обеспечили ему известность среди юристов и чиновников: именно государственные чиновники представляли собой ту элиту, с которой в первую очередь он был связан. Шмитт стал знаменем интеллигенции и немецкого этатизма, но не капитализма. Национализм его был умеренным, а милитаристом он не был вовсе — однако писал о том, что современный мировой порядок перекошен в сторону интересов победителей в Первой мировой войне.
Таким образом, он помогал легитимизировать германский имперский ревизионизм. Как мы увидим далее, обращаясь к высшим классам, фашисты апеллировали отнюдь не только к интересам собственников. Забота о собственности была щедро приправлена темами порядка и стабильности, которые принесет с собой надклассовое государство-нация.
Таким образом, страхи многих консерваторов и некоторых либералов идеологически сближали их с фашизмом. Политический кризис переходного периода в массовом обществе разрушил прежние источники безопасности и порядка. Жизнь стала рискованной, а возрастающий национализм, этатизм и милитаризм грозили новыми рисками.
Казалось, что лучше перестраховаться. Поскольку в дуалистическом государстве консерваторы имели легкий доступ к репрессиям, они могли, пользуясь футбольной терминологией, «первыми размочить счет» и не дать провести ответный мяч в свои ворота. Именно такая логика лежала в основе их параноидального страха перед «красной чумой». Увы, они не понимали, что «коричневая чума» фашизма может оказаться еще опаснее.
Следовательно, авторитаризм напрямую вырос из политического кризиса и блокировал для некоторых стран возможность демократического выхода из него. Дуалистическим государствам в центре, на юге и на востоке Европы (я включаю сюда и германоязычные страны) безопасный выход из кризиса мог быть гарантирован лишь при помощи репрессий. Либеральные страны северо-запада успешно преодолевали все кризисы, порожденные войной и капитализмом. Как пишет Юджин Вебер (Weber, 1964: 139): «Фашизм двадцатого века — побочный продукт распада либеральной демократии». Но это не совсем верно. Государства, где либерализм был институционализирован, успешно преодолели кризис. Тезис этот нужно перефразировать: фашизм отразил в себе кризис дуалистических, полулиберальных, полуавторитарных государств, занимавших половину Европы и, наряду с экономическим и военным кризисами, столкнувшихся с кризисом перехода к демократии и национальному государству. В результате положение государства стало шатким, началось движение по нисходящей, и в самом государстве возник протест против либерализма: общество раскололось на два лагеря, каждый из которых имел значительную поддержку в широких слоях населения. Нам необходимо проанализировать государственные элиты и партии так же тщательно, как и социальные классы. Громоотводом для кризиса послужил не либерализм, а консерватизм. Именно успех северо-западных консерваторов в превращении партий аристократов в партии массового представительства позволил либеральным государствам выжить. Там, где консерваторам не удалось совершить этот переход, — кризис переходного периода породил авторитаризм и распахнул двери перед фашизмом. Хотя политический кризис во многом связан с долгосрочными процессами экономического и геополитического/военного развития, а отчасти и с краткосрочными экономическими и военными потрясениями, есть у него и специфически политические