сползают обнажить
младенческой макушки слабину –
и темя освещает седину
теплом и светом внутренним… Лежит
апрельский снег на голове старух.
Наследующий ложь находит по следам
свой материнский дом, где голубиный пух
кружит по комнате, слетается к устам.
Забьется в глотку столько тишины,
что рад заговорить, воспомянув
минувшую войну – ее железный клюв,
вскормивший смесью крови и слюны
грудное сердце! Рад бы обсказать,
заговорить огнями, словно Куст, –
но полон рот, но слышен хруст
костей – и голубиная тетрадь
для записи единственной чиста.
Раскроешь – там лежит Наследующий ложь,
он площе фотографий, он похож
на дырку в основании креста.
Вокруг него, истекши из ступней,
извечной крови струйки запеклись…
Как дерево креста, лишенное корней,
он вырос из земли, где мы не прижились,
но блудными детьми вернемся к ней.
Он только след и ржавчина гвоздя –
насквозь его, все явственней сквозя,
все чище и бедней,
минуя речки, пристани, мостки,
ведя наверх и вдаль послушные зрачки,
растет земля холмов и невысоких гор –
так незаметно голос входит в хор,
условный разрывая волосок –
границу горных – горниихъ высот.
Май 1975
Стихи на День авиации и космонавтики
Крошево или судьба? Украшение праха
больно рисуют – как послевоенные дети,
голубые от недоеданья и страха,
синими карандашами по рвущейся возят газете.
Сквозь разрывы клеенка цветет
колокольчиками и васильками –
тысячекратный букетик, осколок высот,
полузатерт, а иного себе не искали…
Крошево или судьба? Неочиненный грифель
не оставляет следов – только в тучах просветы.
Синий сквозит самолет, и в прекрасную гибель,
словно морская звезда с бугреватым излучьем, воздета!
Так любить неживых не дано
никому – как любили! Как если б
на клеенке прожженная дырка сводила в одно
место всех, кто еще не воскресли.
Если же это судьба, то житейского краха
не убегают – но, сгорбясь и голову в плечи,
как выходящая из-под воды черепаха
или же летчик – земле, что рванулась навстречу.
Как мелькает! как мельком! как мел
синевы нутряной не скрывает,
если яркое солнце и ясно увидеть успел –
чем кончается боль роевая!
Как я давно превращен, как надолго я вдавлен
точкой невидимой в тонкослоистую почву,
где и любовь неземная питается давним –
дафниями сухими да мотылем непорочным!
Рисовали бы царствие рыб
либо цельный брикет океана,
или только детей, синеватых и ломких на сгиб,
или водоросли, аэродромы и аэропланы…
Нет! не судьба, не аквариум – нечто напротив!
Автопортреты меня окружают, как точку зиянья.
Стол пробуравлен. В отверстие воздух выходит.
Все нарастающий свист. Разбеганье созвездий. Сиянье.
12 апреля 1975
Плоская чаша. Вода
в тонких морщинах,
и на дне выступил камень.
Все просто – и все, навсегда
возникая,
возникло. При чем тут причины?
Плотскую чашу качнув,
боль причиняешь.
Плавает глаз на поверхности ока:
два слоя. И словно очнусь
ночью. Ночная
несоответственность, утрата истока.
Кто я со зреньем двойным,
среди объедков
зримого строя? германец на улицах Рима?
Пятый по счету, наверное, Рим
длится. Но все, кто
жили под сетью и как бы незримо,
кто созревали впотьмах,
каплей наполнясь…
В каменной чаше тесно и прозрачно
и ледяное сознанье в губах –
рыбацкая повесть.
Мертвое озеро. Лодка и облако. Взмах –
и удар. Опустилось весло.
Трое в белых рубахах –
совершеннейшее число,
трое.
Лодка и берег и волны животного страха.
Речь мою студом свело.
Зубы колотят по краю
вогнутой чаши. Пришли
все, кто царапнул,
пусть песчинкой по небу, кто скрипнул
под сапогом, пусть и гранулой пыли,
из гранул
мельчайшей – кто не жил, но гибнул.
Просто пришли. Каждый прост
при последнем составе,
каждый равен пространству, когда, обнимая
все небо ночное, где озеро звезд…
Но звездами
никогда не напьется вода, что по краю
кромкой света дрожащего окружена.
Камень жажды ее выступает со дна.
Ноябрь 1975
«На Патмосе-острове спал Иоанн…»
На Патмосе-острове спал Иоанн,
и камень лежит в изголовьи,
и деревенеет затылок.
И камешек, падающий в океан,
планетною движим любовью.
И снится – что видеть не в силах.
Где воля кончается с ночью волны,
где на спину падает маска,
где месиво вместо личины, –
над мясом кричащим свистеть не вольны
ни ангел, ни птица, ни аспид,
ни движитель сна триединый.
Один человек, из любимых овец,
единого чуда исчадье,
один в сочетаньи со Словом,
всей тяжести – горло и противовес.
Ладони снотворной разжатье
наполнено шаром свинцовым.
Я мыслил, расплавленной кистью лиясь
во мглу виноградной державы,
я звездочкой стал семирукой,
и свистом лозы, что вокруг обвилась,
и следом удара кровавым,
и временем рваным – разлукой.
Где трещина солнца по краю ползла,
где пропасть меня рассекает,
где я прободен Откровеньем, –
при всей чистоте и неведеньи зла
греховности пена морская
в устах моих стала шипеньем!
Декабрь 1973
Дар молитвы отобран.
За лодкой Святого Петра