в) важность в презрении — вознести собственную личность, насколько хватит сил, на так называемые «головокружительные высоты», а одновременно наплевать на нее и перед лицом безграничной тайны удариться в странные кульбиты и в мазню — чтобы прикрыть ее.
А стало быть — противоречия на каждом шагу, а стало быть — изрыгание всего себя в ничто, а потом — такое ощущение, что в метафизическом смысле это было необязательным — что это даже не маленькая абсолютная истинка, а лишь случайность в своей таковости, и все же, пес ее дери, столь же необходимая и обязательная, как дважды два четыре.
Слонимскому и Бою, этим великим рационалистам, с младых ногтей «воспитанным» на «прекрасной» (?) рационалистической философии XVIII французского века, никогда этого не понять — хе-хе! — как говорилось во времена Молодой Польши. Хорошие были времена — еще жив был Бжозовский (Станислав), тот единственный у нас, кто (вне рамок официальной науки) хоть и с трудом, но дотягивался до определенных, впрочем, минималистических интеллектуальных идеалов, то есть ему хотелось иметь мировоззрение. Сегодня в качестве идеала в мелкобуржуазной среде пропагандируется отсутствие мировоззрения — монополией на него обладают только наиболее социально-радикальные личности.
Эти-то «бездны», а еще возможность прекрасной объективизации себя в чем-то помимо себя и манили Марцелия в искусстве. Но именно об этом презрительно говорил отстиранный от всех артистизмов Изидор: «Произведения искусства — это маленькие говняшки, которые человек от отчаяния оставляет после себя в пустоте мира, как дорожные указатели, кучки камней в горах. Зато мировоззрение, метафизическая система — это нечто такое, ради чего стоит жить, если, конечно, речь идет о системе, а не о гипостазировании непроясненных понятий житейского воззрения, что делал Гегель и все ему подобные, включая нашего Вронского».
Теперь Изя скромненько стоял и смотрел, смотрел, смотрел. И удивление его росло: он видел перед собой не добряка Марцелия прежних лет, и даже не последних, умеренно-наркотических лет, а какую-то метафизическую бестию, межпланетного монстра, материализовавшегося здесь, в нашем мирке, с помощью трех литров водки и восьми граммов отличного немецкого кокаина. В смысле дозы Марцелий переборщил. Изидора охватил страх. А в мозгу его проносилась запряженная в табун белых, как снег, чудовищ вся неслучившаяся, попусту растраченная сказочная жизнь. Как в детстве, пахли левкои, а большие облака — то ли кучевые, то ли перистые, обложившие горизонт былых судеб, о б л а к а д е т с т в а и р а н н е й м о л о д о с т и, застыли во вневременной погоде тех невозвратимых лет. Символизировал же все маленький, но настоящий воздушный шарик, именно сейчас, в блеске этого дня перемещавшийся по небесной синеве, подчеркнутой желтизной проклятого клена и стеной каких-то расположенных напротив залитых солнцем сортирчиков. Прохлада летних зарослей и осенние хороводы красок листвы и гор, недостижимых теперь из-за тревожного (для кого?) состояния сердца, и угрюмые сны слишком прекрасных в своем одиночестве озер, и те ощущения, ощущеньица, ощущеньичка, последним воплощением которых была заходящая за темную морозную вершину вендзеевской смогожевичевской метафизики одинокая, подвешенная в наджизненной сини звезда бедной (почему «бедной»?) Русталки.
— О-о-о! — что-то безмерно тонко завыло в нем от тоски по невозможности прожить жизнь хотя бы раз пятьдесят, всякий раз находя применение разным граням своей разносторонней натуры. «То е, пане, виключено, виключено абсолютно, хотьби пану било з техо, ах, не ведеть як где трудно», — как писал один чехизированный кретин. Ведь хотел, чтобы было как лучше, а вышло gawno sobaczeje z szokoładom. Вот взять бы ему да нарисовать то же самое, только вместо проклятых союзников — водки и коко — использовать в качестве мотора для артистической машины простое усилие будничной воли, жизненную чистоту, то есть так называемую «махатмовость», работу интеллекта, и просто высокое умение творить добро и прощать — вместо дебошей и скандалов, и снисходительность к так называемым «порокам ближних» (а что это за монстры? — что-то вроде порки вареным сорняком по белым, но всегда немного подванивающим рубцам??). Так могло показаться, но на самом деле было не так: только определенного склада люди (художники) могут создавать подлинные вещи (не истинные, а в нашем случае — «истинностные» — этим термином я предлагаю заменить слово «подлинный»), уничтожая себя в житейском плане. Это отнюдь не «трансцендентальный» в корнелиусовском значении закон, а закон экспериментальный.
Если же они не захотят уничтожать себя, то смогут заняться чем-нибудь другим, даже в той же самой сфере (здесь: в обезображенной самими художниками, критикой и публикой живописи — от одного только слова «живописец» тошнит — бррр!... — всегда возникает в представлении идиотичный натуралистический пачкун, подлизывающийся к природе и к публике, на другой лад отвратительной, но также в основном идиотичной, но это уже будет не то, к чему он, этот конкретный пижон, был призван. Нет здесь никакого мистицизма: ни понятия о предопределении или высокой миссии, ни тому подобной чепухи, которую в лихорадочной спешке повседневности мы можем использовать в качестве аббревиатур при грубом воззрении на жизнь; главное, кто на что в каких условиях способен и что у него получается лучше.
Итак, несмотря на то что у нас нет абсолютно объективных критериев, мы можем уже сегодня с достаточным приближением (разумеется, post factum — пока живет художник, создающий что-то новое, сделать это, несмотря на имеющийся опыт, не удается) определить ценность произведения, а то ведь может настать такое время, что даже эти жалкие критерии выскользнут из наших рук, но может быть, тогда и впрямь искусства больше не будет, ибо сегодня оно подыхает по разным вонючим дырам, в которых сумели укрыться замирающие остатки прежней жизни. Если при таких условиях что-то теоретически возможно, это еще не значит, что оно при данных условиях обязано быть; да и действительность, похоже, опровергает это на каждом шагу: ведь что мы видим? вырожденцев или так называемый артистический демонизм, остальное — посредственность, о которой через десять лет никто и не вспомнит. А кто этого не понимает, тот никогда художником не был и не будет: искусство, что бы там ему ни пеняли, а в особенности сейчас, это такая метафизическая скотинка, которая не выносит компромиссов — и это следует за ним признать. Оно, конечно, существует тип и других (каких уж больше нет — все повымирали) художников, но все сегодняшние полуартистики, недурственно живущие, — самая лживая из банд, которым когда-либо случалось обгаживать эту теоретически прекрасную сферу. Какой же удивительной могла быть жизнь сама по себе, без этого паршивого демона, велящего замалевывать квадратные, круглые и эллиптические (но не ромбовидные — а почему?) плоскости красочными конструкциями, чтобы увидеть себя перед собой же в символическом образе, в абсолютно бесцельном, кстати говоря, представлении «единства во множестве» (а потом это единство кому-нибудь представить). Незначительная вроде бы цель, а скольких жертв уже стоила.
Суффретка, просто с дьявольской интуицией ощущавшая состояние души Марцелия, глядела на него с выражением какого-то почти газельего сочувствия. Глубоко обеспокоенным взглядом ей вторил Изя, в бесплодной озабоченности теребивший свой черный чубчик. Они пока не знали, что произойдет через минуту. Ну а если б знали, что бы тогда они сделали? Вот в чем вопрос, чрезвычайно интересный. Изя тогда живо помчался бы домой, а она под предлогом хозяйственной необходимости заперлась бы в кухне, что рядом с мастерской, и оттуда наблюдала бы через замочную скважину, что будет дальше.
Марцелий начал думать в ускоренном темпе (tempo di pempo) — картины рвались, как облака на горной гряде под шквальным ветром. Он уже видел, куда направляется эта кавалькада призраков никогда не бывшего существования: во что превратилась бы его жизнь с Русталкой, если бы не адский эксперимент расставания на полгода, результат ее желания улучшить его жизнь. И безнадежный психический конфликт между этим улучшением и непременным для работы художника жизненным упадком. Все это чепуха, «miełko-буржуазные» внедрения в духовные тайники при абсолютной классовой несознательности, то есть непонимании того, кем он в действительности является в данной системе общественных сил и кого (в смысле — какой слой) он, в сущности, представляет. Сколько же развелось мирных буйволов повседневности, считающих себя революционерами, и сколько ужасных свиней ходят, закрывшись (даже от самих себя) масками приличненьких людишек: «классово непросвещенная свинья» — сегодня наиболее часто встречающийся тип бесчешуйчатого двурукого. Не были ли «наши герои» представителями как раз такого типа? Кого же в таком случае отнести к категории приличных? Лучше об этом не думать: существование уже само по себе — мерзкое свинство. А впрочем, все это вздор — вернемся лучше к реальности в ее житейском измерении.