каждый день приносил нам хоть что-то, чему один из нас мог радоваться. Почему не могло все остаться так, как оно тогда было, почему разошлись наши дороги и увели нас так далеко друг от друга, я никак, ну никак не могу понять, в чем тут дело, сколько бы ни размышлял над этим. Я бы все, все сделал, только бы опять сблизить их, шефа и Доротею.
Одну кучу картофеля почти перебрал, второй займусь завтра, если дарить шефу подарок, так мне надо сейчас кончать и отправляться в Холленхузен, лучше всего к хозяину бакалейной лавки Тордсену, у которого есть все, что человек пожелает. Я уж знаю, что шефу надобно, чему он будет рад, он, конечно же, недоверчиво на меня взглянет, засмеется и ткнет украдкой меня в бок, да, так он сделает, но чтоб он не сразу догадался, что я принес, я попрошу упаковать мой подарок в коробку, пусть-ка он сначала взвесит ее в руке и, гадая, покрутит во все стороны. На участках, видимо, кончился рабочий день, никто не станет следить за мной, значит, скорей, прежде чем придет Доротея и я должен буду ей отвечать.
Какой чистый воздух, очищенный, без этого землистого запаха, и какая мирная тишина среди шпалер, что растут по нашему плану. Всю эту землю я получу, согласно его желанию, он предназначил мне все это: отсюда до низины, потом к валуну и до ветрозащитной полосы, и еще всю землю от железнодорожной насыпи до лугов Лаурицена, все, что лежит к северу, должно принадлежать мне, одним взглядом эту землю и не окинешь. Он так хочет. Он так решил. Мне не подобает выяснять у него его мотивы, я всегда делал только то, что он хотел. Но, стоя посреди участков, я и представить себе не смею, что когда-нибудь буду здесь заправлять, все начинает кружиться, руки взмокают, слова сами по себе куда-то улетучиваются, и я уже предвижу, как они, ухмыляясь, подходят со всех сторон, спокойно стоят вокруг, ждут, что я начну давать им указания, может, встану на ящик, чтобы меня было лучше видно. Я не хочу, чтобы меня видели, я не хочу резко выделяться, не хочу, чтобы меня вообще видели. Почему я вдруг так задрожал? Как-то вечером Магда сказала: нет человека, Бруно, который бы все принимал так близко к сердцу, как ты.
Куплю ему бутылку можжевеловой водки, он наверняка будет ей рад; не думаю, чтобы ему кто-нибудь делал сейчас подарки. Нашу старую дорожку к Коллерову хутору, нашу дорожку, которую мы протоптали, едва можно узнать; если бы после нас люди не ходили по ней, она наверняка совсем бы заросла, и ничто не напоминало бы о том, что мы тысячи раз проходили по краю луга. Теперь там только ветер гуляет, разоряет соломенную крышу да гнет живую изгородь. Торфяные облака, которыми окуривала нас печь. Хрустящий картофель в самой что ни на есть огромной сковороде, и Доротея — в хорошем настроении, окутанная едким чадом. А ты, Ина, рядом со мной за столом, рядом с моей клетушкой. Шеф сказал тогда: тернистый путь, мы одолеем этот тернистый путь. Бывало, на Коллеровом хуторе нас то или иное будоражило, но мы крепко держались друг друга, и если надо было что-то решать, мы все были всегда заодно.
Какая темная эта Холле, сейчас она довольно мелководная, водяная капуста покачивается на воде, а плывут по ней только листья да тоненькие веточки. На временном мостике стоит Нильс Лаурицен, он за чем-то наблюдает, но это, видимо, не обрывки бумаги, что тянутся в слабом течении, не страницы из книги, как в тот день, когда мы оба стояли так и не могли объяснить себе, откуда тянулись эти страницы. Две-три он выудил — мы сразу же увидели, что они вырваны из какой-то книги, он пробежал страничку-другую, покачал головой, смял их и бросил скомканную бумагу обратно в Холле.
— И зачем только это сделали, Бруно, — сказал он.
Семечки; однажды утром под моей подушкой оказались пять семечек подсолнечника, я не знал, как они туда попали, и так же мало знал, как мне это понимать, но когда я проверял свою черенковую рассаду и увидел, что черенки и вправду хорошо пустили корни, хоть я поранил их кору, то я понял: кто найдет пять семечек, тому повезет в деле, которое он задумал.
Лавка Тордсена закрыта, это я уже отсюда вижу, но объявление на двери я все-таки прочту; такой человек, как Тордсен, не закрывает лавку до последней минуты, чтобы ничегошеньки не упустить. Закрыто по случаю смерти члена семьи. Стало быть, по случаю смерти. Ну, тогда на станцию, в зале ожидания я всегда получаю то, что мне нужно, и у новой арендаторши, которую все зовут просто Марион; кое-кто подмигивает ей или приглашает ее выпить рюмочку; дотронуться до себя она никому не разрешает, кто дотронется до нее, того она бьет по пальцам. Если у нее не будет можжевеловой водки, она продаст мне что-нибудь другое, то, что шеф иной раз, проходя мимо, пьет, она уж знает что. У нашей погрузочной платформы вагоны не стоят, как бывало в прошлые годы, исцарапанные доски накренились, ни у кого нет ни времени, ни охоты убрать оба поврежденных контейнера, сам шеф их не приметил, он, который требует, чтобы везде был порядок. Но скоро мы опять получим государственные заказы, и тогда наши люди починят платформу, скоро. Теперь вот мы так беспокойно следим за ним, за временем, прежде мы едва обращали внимание на то, как бежали годы.
Нет другого такого места, где люди чаще что-то выбрасывают или роняют, как на станции, будь то окурки, или использованные билеты, или оберточная бумага — все летит на платформу, ведь даже пустые стаканчики из-под мороженого и яблочную кожуру люди просто бросают под ноги; здесь, считают они, можно себе это позволить, между прибытием и отправлением. И в каких же пятнах дверь-вертушка от бесконечных пинков ногами, которые она получает, и как туда-сюда ходит на вечном сквозняке — не удивительно, что Марион кашляет, сколько я ее знаю. Разбиты вдрызг маленькие окошечки автомата со сладостями, видимо, кто-то сделал это со злости, потому что автомат только глотал монеты, но ничего не выдавал. Если шеф хотел тут в буфете что-то выпить, так делал это только стоя, опрокидывая рюмку, платил и уходил; даже когда зал ожидания был пустой, он не хотел садиться, здесь в воздухе всего слишком для меня много, говорил он, и больше ничего не