от фонарей и вспоминал свою комнату дома.
Пьетро уехал на велосипеде, дрожа от холода, Густаво сел в машину, остались только мы с Евой и Анной-Марией. Обсуждали Леонарда Коэна 84, и Ева злилась, что почти ничего у него не слышала, в то время как Анна-Мария с жаром говорила мне, как у нее щемит сердце от «Сюзанны». Я с ней согласился, конечно, отличная песня. Автобус Евы приехал первым, и она, поцеловав нас в щеку, растворилась в желтом тепле салона.
Анна-Мария подождала пока автобус уедет и неожиданно сказала:
– Мой приедет через три минуты. Но я хочу, чтобы ты знал.
Я вопросительно посмотрел на нее.
– Это я посылала тебе письма.
Эти черные умоляющие глаза напомнили мне глаза лисенка, которого однажды убил мой отец. Когда он принес его в дом, мать чуть не вырвало. У нее нежное сердце – оно не терпит насилия ни в каком его проявлении.
Молчание затянулось, мне было так жалко эту потерянную девушку, которой почему-то взбрело в голову, что она влюблена в меня. Она не знала, настолько я не достоин этого, насколько я бездушен и гнил внутри.
– Я не получал писем, – соврал я весьма бездарно и она, конечно, это поняла.
– Неужели? – губы, тронутые странной фиолетовой помадой, искривились, словно она только что съела что-то горькое.
Каким-то резким болезненным движением, как раненая лань, она приблизилась ко мне и быстро, неловко и горячо поцеловала в губы. Я машинально ответил, но тут же взял себя в руки и резко отстранился от нее. Она беззвучно заплакала.
Я еще немного потянул время, и тут наконец приехал ее автобус. Я уж было думал, что он сквозь землю провалился, как моя совесть в тот момент. Я проводил ее до ступеньки, зачем-то пожал руку в знак благодарности и отвернулся, чтобы не видеть, как она будет смотреть на меня в окно. С обидой и легким презрением. Мне больно, когда женщины меня презирают.
Лежа в кровати ночью и слушая мягкий гул улицы, я надеялся, что у нее хватит мудрости больше не заводить со мной этот разговор. Она мне нравится, но я не хотел бы жертвовать нашей дружбой во имя чего-то нелепого, чему даже названия нет.
Сегодня рука сама предательски потянулась к листку и я выпустил на него несколько строк. А после сидел ошарашенный, будто молнией ударенный, будто это не я вовсе писал, а мой доппельгангер. Как в повести Достоевского «Двойник» – мутной, тяжелой и фантасмагорической. Помню, как читал его в Венесуэле – у жаркого окна, погружаясь в холод петербургской ночи. Впрочем, вот строки.
«Темнота проглотила лес:
Спят верхушки усталых сосен.
Если ты меня нежно попросишь —
Я оставлю на сердце надрез.
Ты его разорвешь, оставив
В окровавленной мякоти нож.
Если смерть от любви – это ложь,
Отчего мы тогда умираем?»
Не лишним будет пояснить, что в данном случае я имел в виду любовь не к женщине, а к своей стране. Новости, приходящие оттуда убивают меня – иначе и не скажешь. Я даже начал терять контроль над своими запретами, написав два глупых четверостишия.
Кончается цикл Кесльевского, и мне все же грустно, как бы я это ни отрицал. Я вложил туда частичку души, я презентовал все фильмы, беседовал с Ирен Жакоб, писал рецензии… Неизвестно, когда в следующий раз я смогу так публично выразить себя через выбор кино. Когда погас экран, мне захотелось на секунду исчезнуть, ни с кем не говорить, кроме себя самого. Но мы с друзьями собирались пойти ко мне, отпраздновать окончание чего-то очень важного для всех нас. И все же предчувствия меня не обманули.
Не хочу писать о том, что произошло вечером. Мне стыдно перед ними, но еще больше стыдно за самого себя. Я должен был дать ей понять, что все это безнадежно, пока мы были наедине, но не так, прилюдно и унизительно. Не должен был ни секунды отвечать на ее фиолетовый поцелуй.
Когда все наконец ушли, я доедал остатки лимонного пирога, слушая испанские баллады на гитаре. Они меня успокаивают, уносят далеко, словно ничего здешнего не существует. Ни криков детей под окнами, ни розоватого свечения над Салевом, ни этой саднящей боли в груди по сотне причин сразу, сплетенных в один мохнатый клубок. Хотелось позвонить матери, но я сдержался. Я единственный источник стабильности для своей семьи, я должен всегда быть твердым и невозмутимым для них, словно я и не из плоти и крови вовсе. Иногда хочется побыть слабым, но я просто не могу себе этого позволить. Возможно, это разрушает меня больше, чем я думаю.
Ходили с Евой на интересную экскурсию в Колони. Долго ждал ее на остановке, ежась от холода, но она опоздала. Не люблю, когда опаздывают. Я часто витал в облаках, думая о своих порошках и нужных пропорциях, но в какой-то момент поймал себя на мысли о том, что хочу дотронуться до ее руки. Она все время куталась в свое не по погоде холодное пальто, и я отчего-то подумал, что она куда элегантнее Анны-Марии. И глаза у нее цвета цветочного меда. Вовремя понял, что сантименты излишни. Просто в атмосфере вечера было что-то неуловимо поэтическое, и я чуть было не поддался.
Был благодарен, когда она выслушала меня, пока я рассказывал о семье. Приятно хотя бы иногда не держать это в себе. Когда высказываешь все вслух, слова приобретают иное измерение. Однако когда вернулся домой, тяжелые мысли навалились на меня с новой силой. Стал сомневаться, не забыл ли я снова закрыть свой шкафчик на работе. Я мог бы хранить часть материалов дома, но боюсь, что кто-нибудь увидит, это вызовет много ненужных вопросов. К тому же у меня такая маленькая квартира, что в ней даже для моих мыслей места недостаточно.
Чтобы успокоиться до ночи листал новый альбом – про детские больницы в Вануату. Недоношенные дети, обломки кроватей, доисторическое оборудование – сердце обливалось литрами крови. Выключив свет, ощутил рядом присутствие чего-то незримого, но как ни странно не враждебного, а оберегающего. Может быть, у меня есть собственный ангел-хранитель?
Борхес однажды сказал, что мы старимся быстрее наших лиц. Вот и я чувствую себя вдвое старше. Люди смотрят на мое молодое лицо и думают, что у меня вся жизнь впереди, а я уже дотлеваю. Еще он сказал, что жизнь есть сон, снящийся Богу. Смогу ли я однажды сказать хотя бы в половину что-то столь же значительное? Я знаю, что внутри меня сидит что-то, желающее быть высказанным: оно рвется изо всех крыльев, но я подавляю его. Пью дешевое вино, терпкий портвейн или сангрию, чтобы придавить вдохновение камнем легкого опьянения. Другие же напротив пьют, чтобы разрешить себе творить. Насколько же все мы не похожи друг на друга, но в то же время как позорно одинаковы! Ни дать ни взять марионетки, вырезанные из одного куска бумаги.
Приготовил паэлью и не смог доесть. Хотел было выбросить, а потом похолодел. Отдал остатки двум бездомным, ночующим около парка. В их глазах было столько благодарности, что мне показалось, что я сделал самое важное дело в своей жизни. Какой там философский камень или диплом Женевского университета с отличием! Если вдруг Бог существует – нам воздастся именно за такие поступки.
За окном шел крупный и мокрый снег, когда я узнал, что Марина беременна. В первую секунду мне захотелось умереть, во вторую тоже. Мать плакала, говорила,