о скорейшем удовлетворении похоти, которое до свадьбы, видите ли, считается аморальным. И совсем не думали о трудностях, простых и ежедневных, в которых нужно будет поддерживать друг друга. Не говоря уже о горе, тяжелых болезнях, старости. Хотя это совсем не исключает, что у нее не может быть красивых ног и прекрасного стана. Но надо иметь мужество любить и тогда, когда она все это потеряет, и если вдруг станет безногой, и если вдруг станет слепой.
Любовь — это совсем другое. Жену выбирают, чтобы жить с ней, а не любоваться красивыми ногами. Прежде перебесись, уверься в своей надежности, что не соблазнишься другими прекрасными глазами. Женитьба — как крест, и нести ее надо как крест. Сжать зубы и нести, не поддаваясь соблазнам.
— Ну и к чему ты это мне все рассказал? — спросил Борис.
— А к тому, что так и море.
— Ну и ну, Плоткин, а ты философ, — удивленно протянул Аполлон. — Столько плавал с тобой и не знал. Если б слышали тебя женщины, они б на тебя молились, а не на Иисуса Христа. Трудно тебе будет с твоей философией, если она в скором времени не вылетит из головы. Ах трудно, к тому же, если дура попадется, ох и сядет тебе на шею.
— А ты почему пришел на сейнер? — спросил Плоткина Борис.
— А что?
— Да тоже интересно. Как никак на одном судне в море ходим.
— А что с меня спрашивать? — усмехнулся Плоткин. — Я не ехал на сейнер за тридевять земель. У нас в поселке выбор небольшой: или море или рыбокомбинат. На рыбокомбинате вроде неловко: там больше женщины да пожилые, кто уж отходил свое в море. Да и на море больше платят…
Плоткин хотел еще что-то сказать, но их остановил Кандей:
— Хватит, ребята, поздно уже, давайте-ка спать. Все равно у вас разговор какой-то пустой, петушиный.
На берегу Борис немного отошел, но все равно его воротило от запаха рыбы и морских водорослей.
Но только они через неделю вышли в море, как шторм засвистел в снастях снова, впрочем, прошлый был еще не шторм — всего восемь баллов, а на языке моряков — это просто очень свежий ветер, и мученья Бориса начались с новой силой. Оттого, что Аполлон Бельведерский его успокаивал: «Ничего, пройдет. Вначале это бывает с каждым, у меня после первого шторма вообще кишки вокруг шеи болтались. Думал, лишь бы попасть на берег — и к черту!» — было не легче, наоборот, его раздражали эти попытки ободрить, помочь, как и вообще все на сейнере начинало раздражать.
Шторм продолжался шесть суток, и все эти шесть суток Борис почти ничего не ел. Трупом лежал в сыром и душном кубрике, его постоянно тянуло рвать, но уже давно рвать было нечем, изо рта шла лишь густая зеленая горечь.
Ему советовали больше быть на палубе и обязательно есть — так легче переносить шторм, через силу, но есть, и хотя бы пить, чтобы было чем рвать.
Но Борис не знал, что это еще только цветочки. Ягоды были потом, когда шторм наконец утих и наступила ясная и безветренная погода, а море по-прежнему продолжало качаться — медленно и тошно. В такую погоду приятно ходить по прибою, высматривая подарки утихающего шторма, даже немного странно — прекрасный ясный день, а волна за волной продолжают с грохотом катиться на берег. Но на море — особенно для человека плохо переносящего качку — это самое распроклятое дело — мертвая зыбь.
Океан долго и лениво утихал после первого буйства. Борис вроде бы стал приходить в себя, но вдруг поднялась температура, душил кашель, горло перехватило, — видимо, когда он с зеленым и перекошенным от тошноты лицом во время шторма то и дело, иногда и раздетый, выбегал на палубу, его продуло, и при первом же заходе в устья его оставили отлежаться.
— Ну, не унывай тут без нас, — успокаивал его Аполлон Бельведерский, — ничего, бывает. Отлежишься, и все пройдет. Я уже сколько раз: думаю, брошу, на хрен этот океан, поеду на свою Украину — женюсь на толстой голосистой хохлушке, буду пить компоты, есть сало, а отлежишься — снова тянет. Так что не унывай. Мне бы вместо тебя простыть, а? Девахи тут, говорят, на путину приехали.
Кроме ангины, у Бориса обнаружили бронхит, он лежал в маленькой поселковой больнице, подолгу смотрел в окно на глухо ворчащий, до конца так и не успокоившийся океан, и ему было плохо — не столько от болезни, сколько от тяжелого чувства, которое осталось у него после встречи вплотную с океаном, после встречи вплотную с мечтой. Он переживал, что так тяжело переносит качку, он — здоровый спортивный парень, что одно воспоминание о запахе морской губки и рыбы вызывает у него тошноту, и будущее моряка ему уже не представлялось таким радужным, хотя он убеждал себя, что это тяжелое чувство временно, оно от болезни, к качке он постепенно привыкнет, а что в море трудно — он знал и раньше.
Через полмесяца снова заштормило. Борис слушал монотонный свист ветра в окнах, в антеннах, в проводах — везде был этот свист, от которого небрежно разбросанный по берегу рыбацкий поселок был еще неуютней, и на душе почему-то тоже было неуютно, но за этим неуютом вдруг приходило щемящее ощущение радости жизни, он вдруг начинал скучать о своем маленьком сейнере под номером двадцать один, о его экипаже, приходила уверенность, что в будущем все будет хорошо.
Скоро его выписали. Он шел по поселку в сторону общежития, чтобы, переночевав, завтра пойти на приемный пункт рыбокомбината, узнать, когда ожидается приход сейнера.
Около общежития ему попался начальник отдела кадров Сидоров. Он буквально остолбенел, увидев Калугина:
— Ты откуда?
— Как откуда?
— Как ты оказался в поселке? Где сейнер?
— Я из больницы, — обиделся Борис, считая, что тот обвиняет его в прогулах. — Я заболел, и капитан оставил меня на берегу. Вот больничный лист.
— Так ты ничего не знаешь?
— Что?
— Что ваш сейнер потерялся.
— Как потерялся?
— Так вот — пропал, и до сих пор нет никаких вестей. Когда начался шторм, всем сейнерам был дан приказ отойти в море и ждать. А потом с ним потеряли связь. И до сих пор ничего нет. Данилов из рыбнадзора говорит, что видел какой-то сейнер, когда начинался шторм, в устьях. Неужели в такой шторм он полез в устья? Раньше за ним это водилось, но чтобы в такой шторм… Увидел тебя, ну, думаю, вернулись. — Он в сердцах махнул