мать, пока коты трут головы о штанины. А дальше – растяжимость понятия «дом», тёплый поцелуй матери, её объятия и счастливые морщинки в уголках глаз, он не видел её всего, кажется, около года, но сейчас нельзя заикаться о времени, лишь влажные губы на своей щеке и слезы на глазах.
Кто он для неё? Даже слов не найдётся, чтобы выразить, и не найдётся особых чувств, чтобы это уловить; здесь он дома, и всё уже видено и слышано миллион раз, и пусть скучно порой до физической немоготы и нутро спешит бежать, чтобы потом спешить вернуться, ведь здесь он – не просто плоть и кровь, он есть суть и смысл существования, а мать – та безусловная любовь, без границ и требований, о которой мечтают, но ищут упорно не там. Вот она перед ним, усталыми руками гладит по лохматой голове, словно ему четыре и она забирает его из сада, а перед ней он – четырёхлетний – радостно тыкается в юбку, сияет сыновьими глазами, озарёнными красками детства. Кем бы он ни был, здесь его ждут. Кем бы он ни стал… потому ему и не остаётся другого, как возвращаться снова и снова и тоже любить в ответ; да, он совсем скоро уедет, да, уже завтра его потянет обратно в большой город, в большую страну, другие города, другие страны, где суждено ему быть вечно посторонним.
Успокоение не где-то на алтаре или на куче золота, оно – здесь, в этом маленьком доме со старыми окнами, через утомлённые стёкла которых он с рождения наблюдал за небом и миром под его оживляющим сводом. Лишь здесь, сидя на скамейке перед матерью, а она будет жаловаться, что нашла ещё несколько седых волосинок, он будет улыбаться и с упоением смотреть на неё. Маленькое уютное язычество, молча отпускающее все грехи и благословляющее человека на всё. Словно сон с размытыми очертаниями и звонким смехом, детской радостью, детскими слезами и самыми настоящими обидами, что сменяют друг друга ежеминутно, дождевые черви и майские жуки, иглы боярышника тонут вместе с синяками и ссадинами среди наших улыбок и любопытства, среди изумительной белоснежности цветущей яблони и солнечного света. Единичные впечатления, не подвластные ни кисти художника, ни разрушению временем, они лишь становятся ярче и насыщенней, они переливаются осколками цветного стекла в калейдоскопе, сливаются в единое целое, словно колокольчики в поле, поддавшиеся лёгкому порыву западного…
«Вы приехали в пустой дом».
«Ржавая личина скрипнула так, будто её никогда не открывали».
«Правильно».
«Ведь никто не входил сюда много лет».
«Зачем вы убили их?» – слышится в шорохе материнских объятий, и шорох её волос превращается в шорох карандаша 7Н по бумаге.
Но я сильнее. Всё хорошо, слишком хорошо, всё возвращается на свои места. С каждым разом сложнее и сложнее, деталей становится всё меньше, а весят они больше и звучат так, будто за углом разверзлась пропасть, в чью бескрайнюю пустоту сыплются хрупкие стекла, и ты не можешь не видеть это, не можешь, как раньше, задёрнуть занавеску и обнаружить плывущие за окном облака на неизменно жёлтом фоне. Но тем не менее – возвращаешься.
Трёхсотый круг. Вчера – это лишь часть моей повседневности; дерево, на ветви которого я удобнейшим образом расположился, делит со мной одиночество – так в зное и скуке могли утекать часы, дни, недели, и я не думал о том, что эта берёза – очередной пленник в моей клетке. Сейчас я ищу одиночества среди «леса наоборот».
«Зачем вы спилили лес? Бессердечный вы человек, бессовестный».
«Вы представляете, какой вред экосистеме вы нанесли своими бездумными действиями?»
«Миллионы жучков, паучков, лосей и птиц вмиг лишились своего дома из-за вашей безмерной одержимости дырявыми воспоминаниями!»
«Должно быть, вы считаете себя выше природы?»
«О, как вы заблуждаетесь».
«Вы всего лишь вредоносная плесень».
«Вы в гостях!»
888
По правде говоря, даже поцелуй матери при встрече показался ему несколько тусклым в сравнении с тем, как эту сцену рисовало воображение. Саше почудилась даже некоторая толика наигранности в её радости. Мать произнесла в точности те слова, которых он от неё ждал, с теми же самыми паузами и интонациями. Он рассчитывал, что паучьи лапки в уголках глаз, становящиеся раз от раза всё глубже, растрогают его, но ожидание беспощадно сожрало изрядную часть чувства, и оттого даже в своём поведении он обнаружил дурной привкус заезженного до дыр сценария, бессовестно раскрытого в программке. И что печальней всего, это произошло не вдруг и не с луны свалилось, так было всегда, но только теперь он вдруг обрёл способность замечать это.
«Это не шиповник, а ты сам вырван с корнями».
«Вы, как всегда, плохи! Мистер Саша. Озорничаете в детальках. Впадаете не пойми во что. А сути ни-ни!»
«Мы вас за это вздёрнем на рее».
«Поросёнок вы, мистер Саша!»
Тем не менее собрался, отмахнулся. Ох уж эти ожидания, сколько раз можно наступать на те же грабли?
Кинескоп… тишина, тьма… такая, что в ней и сдохнуть не жаль… откуда взяться в голове вопросу: разве это мой дом? И, сука, остаётся висеть без ответа в холодном безразличии гудков, всё вдруг качественно изменилось: и ты – уже не ты, и стены – дышат бренно, будто смертельно больные стонут над собственной плотью, испещрённой нарывами. Мы теперь – неделимое целое. Имею ли я право радоваться, грустить и возмущаться окончательно утерянному – утерянному дому, утерянной индивидуальности? Каркас трещит по швам, шифер крыши едва натягивается на мысли, а судьба сложена из гнилых досок, которые так и норовят проломиться. Если бы мать узнала, во что я вляпался, как бы она на меня посмотрела?
Нет, двери и окна его никогда никому не откроются, пусть лучше так; во сне Саша боролся с какой-то неведомой тревогой, непрерывно ворочался, а вскочив среди ночи, ужаснулся, обнаружив перед собой сквозь кромешную – чужую маленькую комнату, чужие шторы, силуэт чужого телевизора. Размеренное тиканье чужих часов воспаляло мысль, и сна ни в одном глазу. Спустя мгновение его сознанию всё же как-то удалось нацепить нужную личину, но это уже не то, совершенно не то! И никак не подобрать рифму. Ещё один тик, ещё один так – деревянные часы с боем «воздушный шар» множили торжество его поражения. Час, два, три. Так и не придя полностью в себя, он отправился попить воды. Ступая по родному дому, он не узнавал его: ноги путались в темноте поворотов, а озябшие руки промахивались мимо выключателей. Забавно. Когда ему удалось после непрерывной борьбы с непокорными углами добраться до кухни и включить там свет, его внимание констатировало следующий факт: происходящее бликует. Наскоро хлебнув воды из своей чашки, он при попытке поставить её обратно на стол – промахнулся, и руки сами схватились за волосы.
«Нужно что-то найти, нужно что-то найти…» – повторяли губы.
Чашка разбилась вдребезги. Никто не проснулся, он взялся за веник. Всё потерял, никогда ничего не терял, а тут на тебе… потерял всё, и где оно теперь? Синевой экрана телефона освещая путь, он проник в большую комнату, где обычно спал дед во время просмотра вечерних новостей. В этой комнате, рядом с сервантом, в котором прело беспамятство стаканов с изображением усатых футболистов 1970-х, покоился под слоем пепла стол на колесиках, две боковые грани которого служили полками. Он полез туда с уверенностью найти это эфемерное «всё» или по крайней мере ещё несколько зацепок. Атлас, пара потрёпанных корешков, что-то вроде «Консуэло» и Приставкина, розовая фиолетовость рулетки, ещё там был мой старый лэптоп (я недолго колебался, брать его или нет), куча лекарств (наверняка просроченных) – я сваливал в рюкзак всё подряд с уверенностью, что смыслы отыщутся позже, а сейчас лишь бы только не упустить нужную деталь. Любопытно рдело око выключенного телевизора. С противоположной стороны стола, я помню это ещё с детства, хранились мамины журналы «Бурда» с алхимическими выкройками и ещё стопка ориентировок, вырезок из газет, которые я охапками сгребал в чёрный пакет.
Я не сумел отгадать загадку в прошлом, и теперь эта вящая неудовлетворённость заставляет меня возвращаться сюда снова и снова. Я испытываю судорожное отчаяние, понимая, что и в этот раз,