когда за мной закроется дверь, дом не выдержит расставания, он просто развалится, а потом вынужден будет собраться вновь, ещё более хлипким, несовершенным. Я развалюсь, я соберусь. Но что же такое –
это? Ради чего? Я не знаю, не помню, чувствую лишь нездоровый зуд, что насильно обретает человеческие очертания, и я… я верю ему.
Чтобы как-то удовлетворить амбиции следака, Саша подключил компьютер к зарядке, жёсткий диск лениво затрещал и выдал на экране злополучное синее изображение, которое повторялось и при последующих попытках включить его.
– Забавно, – отметил Саша.
На этом компьютере хранились фотографии детства и школьной поры.
«Ещё разок», – затарахтел жёсткий диск.
«Вроде всё понятно, даже на поверхности».
«Но».
«Зачем, все-таки зачем вы убили своих близких?»
«Дедку, бабку?»
«Внучку?»
«Собаку, кошку?»
«Мышку-норушку?»
«Даже брюкву покромсали сверху».
«Ай-ай-ай!»
«А вытащить так и не сумели».
Что это? Обернулся: сизые тени взгромоздились на диван, переваливаются с боку на бок, надрывисто шепчут. Их не должно быть тут… Ещё рано…
888
Собравшись с силами, чтобы окончательно не утратить образы, которые взращивал и лелеял в себе и которые теперь таяли на глазах, он бесшумно приоткрыл дверь в комнату матери. Подкрался к изголовью кровати и попытался в потёмках различить облик самого родного человека. Задержал дыхание, увидев перед собой всё те же спокойные красивые, не испорченные суетой черты, сердце затрепетало, и вдруг до жути захотелось поцеловать, извиниться, но не стал, сдержался в наказание себе. Разве достоин он этого? Не надо будить, а то потом не уснёт… и в тот самый миг, когда он уже намеревался уйти, глаза спящей женщины вдруг распахнулись шире возможности век, чёрные, воспалённые, дьявольские очи вытаращились. Молодой человек вскрикнул скорее от неожиданности, чем от страха, всё вокруг разом зашевелилось, закопошилось тьмой, из каждого угла посыпались безмерные чёрные туловища, только Саша спохватился бежать, как вдруг почувствовал: что-то холодное и мерзкое оплетает ноги, и мать – так далеко, это уже не она, контуры её лица приблизились насильно к огромной Хозяйке кофейни, а потом и вовсе потеряли всякое сходство с человеческим существом, раздался звук будто со дна: тихо, тихо, и тут – хлюп – словно щебёнку кинули в колодец – на фоне угрожающе нараставшего гвалта, и что-то тянет вовнутрь, оплетает, увлекает в лживое, чужеродное, мёртвое марево, и сизые тени водят хороводы, нацепили маски посетителей чёртова кафе: гогочут, тявкают, галдят. Ещё рано! Мы так не договаривались! За окном вспыхнуло: раз, два. Сирена. Вопли. Содрогнулся даже не дом, но фундамент истории и лёгкий налёт цивилизации. Мою воспринимающую сущность вмиг охватила лихорадка, но это состояние ничуть не угнетало ясности ума и не пугало, напротив, через болезненно обострённое любопытство катализировало процесс разложения моих воспоминаний. Я горю и забываю…
Необходимость проснуться в постели, обливаясь от ужаса пóтом, никогда ещё не была столь актуальной. Жар сменяется ознобом, и через посредство последнего в памяти воскресает звук едва оттаявшего снега, кап-кап на протёртость линолеума, за спиной – входная хлопает дверь, тут же подтягиваются мерзкие проклятия, источаемые столь же мерзкими пропитыми голосами, сливающимися в один сплошной бубнёж, – тени с кухни проклинают его, угрожают его несчастной матери, предстают неотъемлемой составляющей раннего детства. Бездействие выдаётся за содействие. Саше же – напуганному и непомерно маленькому – ничего не остаётся, кроме как трястись в коридоре, продолжать уменьшаться под натиском шантажа.
«Сколько невинных жизней!»
«И всё это можно прекратить».
«Всего одно слово».
«Отпустите ситуацию».
«Расскажите лучше, каким вы были ребенком?»
«Были ли вам свойственны акты жестокости?»
«Подвергались ли вы сексуальному насилию со стороны взрослых?»
«Может, был у вас какой-нибудь дядя, с которым у вас были тайны?»
«Может, вас водил он за гаражи?»
«Нам нужны детали».
«Были ли у этого дяди усы?»
«Щекотал ли он вас своими усишками?»
«Может, поэтому вы такой угрюмый злюка?»
Завсегдатаям кофейни нужно было, чтобы и я тоже сделался неясным наполнением (наваждением) чужих снов. Они не были ни детьми, ни взрослыми: всё относящееся к личности и возрасту было стёрто с их лиц наждачкой. Отсутствие всякого рода запахов гарантировало готовность впитать в себя чужую роль. Реплики их – всегда бессодержательные, оторванные от контекста – маскировались под внутреннего собеседника. Без их поганого шёпота заснуть было уже невозможно, а значит, и проснуться тоже невозможно: как только наступала тишина, они терялись из виду, распространялись, мерещились в каждом шорохе.
Приходится прикладывать ухо к стене и не дышать, жадно прислушиваясь. Где-то скребётся мышь незримая, так стоит Саша полчаса-час, с закрытыми глазами, снаружи дышит ветер, а внутри – ничего. Когда тени бормочут себе под нос, как-то спокойней, по крайней мере, ясно, что они здесь – забились в свои щели. Тогда можно и подремать, но стоит им заткнуться, как они оказываются везде и сразу:
«Зеваю».
«Было ли что-нибудь ещё?»
«Господин Саша, не отвлекайтесь, пожалуйста, во время дачи показаний».
«Расслабьтесь».
«Представьте, что находитесь на телешоу».
«Вам же не понаслышке известна процедура».
«Нам нужно всего лишь ваше согласие».
Детские страхи страшнее взрослых – призраки призраков, отпечатанные в памяти местами силы и местами бессилия. Вы не можете причинить никакого вреда, но и я вам ничего сделать не могу, вы бессильны передо мной, а я бессилен перед вами, но это неравноценные бессилия. Ни двое, ни трое, ни четверо – сколько таилось их на периферии зрения? Я смотрю на Хозяйку, кто-то сидит тут же по правую руку за барной стойкой и потягивает кофе, ещё один – у двери, спрятался за газетой, парочка – в углу.
…Мы пребываем в неопределённости до тех пор, пока не грянет гром.
Эрнст Юнгер. Сады и дороги
Очнувшись окончательно на рассвете, Саша распахнул дверцы старого шкафа и стянул с полки растянутую коричневую кофту с подобием кельтского узора, затем тихонько вытек во двор. Скошенные крики сороки и молочно-синее свечение неба нисколько не отрезвляли сонный разум, как и утренняя прохлада и серебряная роса, щекочущая щиколотки, – опосредованное самоосознание через едва зам-м-м-метную дрожь в конечностях. Он присел, облокотившись на одно из дерев, пытаясь избавиться от косо налипшей мысли, будто картинка, бодрствующая теперь перед его глазами, не имеет ничего общего с оригиналом: нет березы, лежит она где-нибудь бревном, спиленная, в одной горе с другими брёвнами, а здесь – лишь котлован, качели и те отдали на переплавку, а там их просто выкинули во вселенскую гору мусора. В памяти где-то рядом, на расстоянии вытянутой руки, запачканной молоком одуванчиков, румяные от солнца лица щурятся и наблюдают за тем, как красные муравьи из муравейника под ясенем лениво расправляются с подкинутым чёрным, полные бабки в косынках и халатах ковыряются над грядками, старики душисто косят сено. Никто и мысли не допускает, что не будет когда-нибудь ясеня. Ясень издох сам, не выдержал собственного веса, и ствол, надтреснутый, высушенный, лишаистый, – распилили до конца да сожгли, облегчив его участь. Ещё был лес совсем недалеко от дома, сразу за холмом – Синий лес. Там нужно мчаться через ручьи к единственной в лесу дикой яблоне, чтобы наесться от живота, лишь бы не тащиться лишний раз домой, – но леса нет. Всё заканчивается – вот одно из немногих непосредственных знаний, доступных человеку; неизбежно оно выставлено напоказ. Прошлое тает на глазах, но лес… это же тот самый лес, где он встретил её, наверное, поэтому он боится теперь подниматься на холм, чтобы не видеть вместо непроглядных сводов до горизонта перепаханную землю, едва успевшую зарасти плешивым кустарником, ведь, пока он не узрит своими глазами пни, лес – есть, а значит, есть где падать его самолёту, где, беззвучным шагом пробираясь от дерева к дереву, напрягаешь слух в почти кромешной обесцвеченной тьме и чувствуешь долгий материнский вздох, прежде чем она продолжит читать со слайда текст, который мы оба знаем наизусть. Слайд с характерным звуком прокрутится, хрустнет под ногою ветка, и рука найдёт на сосновом пергаменте капли ещё тёплой смолы. Коробка с подписанными диафильмами, запах разогретой лампы, поддёргивающий пыль луч фильмоскопа в форме пушки («Ф-7»), как само собой разумеющееся чудо – дополнение