вдыхая свободно воздух стоянки спецтехники для уборки мусора, с открытым сердцем, распахнутым, внимающим мельчайшим изменениям внешности: трещинки – всё глубже, как морщины стареющего, фасады седеющие, пустыри плешивеющие, суставы ржавеющие, сосуды, теряющие эластичность, обрастающие бляшками… умирающий… замшелый… раздавить – так и просится уничтожить, чтобы затем возродиться из пепла, почва глинистая, солёная, обедневшая, здесь никакие молодые посадки рябины не приживаются, так и загибаются подвязанные; нужно пройти весь этот гербарий, чтобы попасть на бульвар (подобие бульвара, от бульвара только название), за высоким забором больница, где неисчислимо обхожены все процедурные кабинеты, массажи, ЛФК, прогревания парафином, сказки Бажова на полке, ноги сами идут, сворачивают вновь за угол, к магазину сантехники, цветочному, проходят между двух детских садов и приближаются к зданию школы.
888
Школа была более-менее. Ничего необычного – севшее на бок трёхэтажное здание, коробка с вырезанным посредине двором, крашеные стены, полы линолеума, пластиковые окна без стекол. В школьные годы, когда рамы были ещё деревянными, Саша мало чем отличался от большинства детей, был худ (не самый худой), невысок ростом (не самый низкий), немного замкнут в себе. Этот период жизни теперь столь малозаметен, что в отдалении превращается в синий экран смерти и треск винчестера, и больше ни-че-го.
«Вы слышали голоса, когда были ребёнком?» – трещит винчестер.
«Неужели? Как любопытно!»
«И что же они вам говорили, если не секрет?»
«Может быть, они вас в чём-то упрекали?»
«Что-то советовали?»
«Взывали к искуплению?»
«Может, вы и сейчас их слышите?»
«Шутка! Ну, не хмурьтесь!»
«Следует, наверное, посочувствовать вам?»
«Очень, очень трогательно – нездоровый ребенок, прям уникум!»
«Держите планку».
«Наверное, этот выдающийся факт биографии и призван оправдать то, что всё сказанное вами нелогично и непоследовательно».
«К тому же безвкусно и тривиально».
«Это так, к слову. Продолжайте».
Откуда это берётся? В голове не укладывается. Жёсткий диск сгорел, вместе с ним сгорело и прошлое: фотографии наших с тобой не сомкнутых в вершине треугольников. Очертания словно из хлопка: печатные реплики вместо живых звуков. Звук лишь один – шёпот кого-то невидимого, почти привычный шёпот, и три четверти каждого часа – время, когда в голове вертится страшное желание раздавить эфемерный источник, чем бы он ни оказался, уничтожить выдуманных врагов, которые в тысячу раз живее, чем живые. Что это? Оно было всегда? Или же это и впрямь искажения времени, почти что случайные шумы, нагло указывающие на дыры в сюжете?
«Убивать».
«Тебе хочется этого больше всего на свете. Не стать космонавтом, не спасти себя, свою мать, нет. Даже заплатив ценою своей души, ты с присущей детям жестокостью желаешь изводить до смерти первоначало гадящего в твою жизнь обстоятельства».
«Ты мечтаешь вбивать по ржавому гвоздю в каждую фалангу, очень-очень медленно сплющивать шею, наслаждаясь беспомощностью несуществующего перед существующим, и не имеют значения доводы о недопустимости подобного опыта, главное – осознание – чтобы лицо твоё навечно застыло перед глазами».
«Око за око».
«Перед чьими глазами?»
«Кому? Кому вы всё это собрались делать?»
«Нам, что ли»
«Да пожалуйста, сколько угодно!»
«Что вам стоит бросить этот идиотский скоблящий бумагу карандаш и протянуть к нам руки?»
«Вперёд! Мы только за!»
«Нет? Не будете?»
«Что ж. Тогда завалите-ка своё… свой рот».
«Будьте так любезны!»
«Ну, вы, конечно, разошлись».
«Выпейте-ка лучше ещё воды».
«Да, попейте лучше водички».
Вдруг средь бесприютной тишины, воспаляющей все худшие порывы воображения, перед Сашей проскочила с характерным каблуковым цоканьем девушка, она ловко и даже как-то агрессивно лавировала детской коляской меж руин, выбоин в асфальте и будто не замечала повсеместных разрушений и витающего в воздухе обезвоженного смрада, уже не столь едкого, но всё же местами достаточно настойчивого и переполненного возмущённым принятием смерти. Снова она. Проследил за ней: вглядывается в витрины магазинов так, будто те не разбиты и стекло не хрустит под ногами осколками, будто реки не обмелели, а небо не заволокло пеплом. Сам не знаю почему – испугался. Спешит-торопится, а ребёнок сонно покрикивает. Сворачивает на застывшую в беспомощном ужасе улицу: мимо лопнувшего пузыря цирка, утомлённых фрагментов Салтыкова-Щедрина, мимо ошмётков букиниста. Неужели? Снова чёртов «Ренисанс», пристёгивает коляску, долго возится с цепью, дёргает ручку: закрыто. Грохочет: никого. Издали ощущаю её отчаяние, назад бежит…
Много в природе дивных сил,
Но сильней человека – нет.
Он под вьюги мятежный вой
Смело за море держит путь…
Софокл. Антигона
La petite mort…
Стоп, остановись, не начинай…
А если начал, поскорее заканчивай.
Кто лежит рядом со мной в постели? На чью твёрдость среди ночи натыкается моя затёкшая нога? Тёмное пятно делит кровать пополам: одна часть принадлежит мне, другая – значится чужой и запретной; нечёткая граница проходит по контурам этого видоизменяющегося пятна: оно то сжимается, предоставляя мне чуть больше свободы, то, наоборот, распространяется, не спрашивая при этом моего мнения, – в эти моменты оттуда вываливаются чужие конечности, они бесцеремонно тянутся ко мне, прикасаются к моей коже.
Я пью воду из стакана, что покорно ждёт меня на тумбочке, но её не хватает, чтобы избавиться от липкой сухости на дёснах, с огромным трудом нахожу силы встать. Затем по холодному полу крадусь в туалет, не скрывая от себя того, что уснуть больше мне не удастся. На обратном пути делаю крюк мимо детской кроватки: тоже не спит, в улично-фонарном свете, под мерное раскачивание тополиных теней – буравит окружающее пространство вечно хмурым, оценивающим взглядом и сразу же начинает кряхтеть, требуя к себе внимания, знает, что я не посмею отказать.
Пытаюсь отыскать в памяти начало нашей общей истории. Не получается. Значит, не хочу. И не надо. Ночь – единственное моё и только моё время, а пятно бесформенно маячит сбоку, порождая недоверие перед показным благополучием. Днём этого нет, днём суета и всё хорошо, днём есть «мы». Хорошо ли? Или здесь кроется самообман?
Закрываются глаза в темноту, и мысль назойливо растекается: усталость друг от друга, безразличие, и как итог – сцены расставания в различных декорациях и тысячи вариантов реакций и реплик. Она (та, что я и не я одновременно) ждёт этого? Она хочет этого? Она больше всего на свете боится этого? Упивается тем, как беззвучно будет реветь в подушечную бязь. Щедро предвкушаю. Любимый вариант: никаких скандалов, разбитой посуды, будто и расставание тоже в подушку, девятнадцатый вальс в ля миноре, кто-то (уже и не разберёшь, кто именно) произносит наконец вслух то, что давно напрашивалось-набухало-нарывалось, вопреки нашей вялой привычке сосуществовать. Мы киваем друг другу в знак согласия, и всё. В идеале должен идти снег. Идти и тут же таять под ногами. Чтобы мочь растаять вместе с ним. Снег не говорит, не слышит, не чувствует.
Ночная правда такова: жалость по отношению друг к другу – не самый надёжный, но всё же фундамент, на котором выстраиваются скромные чувства. Не уважение, не страсть. Даже юношеское притяжение, питающее эротическую лояльность, не может полностью этот изъян компенсировать. Вторая точка соприкосновения издаёт звуки недовольства из своей кроватки. Жизнь случается будто по инерции: снег, вальс, он (тот, что он и не он одновременно), ребёнок. И ничему не суждено закончиться. Только в ночи, в отыгрываемых сознанием сценах.
Прошу, ночь, хватит лезть мне в голову. Ну.
Телефон вот-вот сядет. Клокочущее тыканье зарядкой в розетку: когда рядом кто-то должен спать и нужно не шуметь, все звуки приобретают грозные очертания.
Предметы: в ходе масштабной перестановки меняется их привычное месторасположение. Там, где тебе и до этого было непросто вздохнуть полной грудью, появляются кроватки, в три этажа выстраиваются комодики, стульчики, игрушки и прочая эклектика стеснённого обихода, и через всё это нужно внимательно переступать, чтобы не сломать ногу, всё это нужно огибать, чтобы не допустить прямого столкновения и последующего затопления. Ты едва дыши-шишь, коротко и быстро дыши-шишь, в до-диез миноре пританцовываешь, в поисках нужной кухонной утвари дыши-шишишь. От тебя же требуется неразборчивая безмятежность сновидящего – это зовётся благочестивой осознанностью.
– Кто я? Кому принадлежат эти