ребёнком? Зачем мне вообще нужно мечтать? Если уж му́ка, то, будьте добры, навсегда. Лучше уж мукá. Рисовая.
Кажется, ещё чуть-чуть, и рухнет окончательно беспечность, рухнет наивность и вера в безусловное легкодостижимое счастье, и ничего не останется, кроме одних и тех же супов из доставки, принудительной уборки, статей про успешно-угнетённых дамочек (омерзительно притянутых за уши, а потому скорее оскорбительных, чем мотивирующих) и раз в неделю созвонов с. Скорее бы!
Смотрится в зеркало, трогает лицо: страшно. Она любит мужа? Наверное. А себя любит?
Мы любим трамваи, потому что мы ненавидим трамваи. За то, как они дребезжат, их запах, кондукторов и отрывные билеты, и больше всего – за то, куда они нас везут (для этого выдираем из дорожного полотна расшатанные рельсы); мы любим находиться среди людей, потому что мы брезгливо ненавидим толпу за её упрямую обезьянью тупость и отсутствие гигиены; мы любим одиночество, потому что боимся остаться по-настоящему одни: без близких, без друзей, без гиацинтов, без коллекции счастливых билетиков; и так со всем. Любимые фильмы, книги, музыка – разве мы любим их, разве помним что-то, кроме обложек? Ведь мы никогда, буквально ни разу в жизни не смотрели, не читали и не слышали. Во всём: в букетах – их смерть, в кисах и хомячках – их смерть, в платьях – саваны наших несбыточных грёз, в отдохновении – гробовая тишина внутреннего голоса. А в детях?.. В детях – мы. Наша смерть сама.
Ты не перестаёшь удивляться хрупкости своего пустующего мира, в котором нет и никогда не было Смысла. Смысл – невозможен! И слабого дуновения достаточно, чтобы разрушить твои пустые хлева с прогнившими стенами и крышей. Поскорее бы.
Ты можешь быть идеальной, ты в это веришь. Можешь не прокрастинировать, можешь заняться телом, проглотить библиотеку, выучить пять языков, разогреть замёрзшие кисти, можешь подарить ребёнку весь мир. Начать хоть с того, что бросишь курить, и тогда незачем будет таскаться посреди ночи в магазин, и упиваться кофе будет незачем… да, ещё одну минуту, и ты бросишь…
Но вот ты. Твой образ, тот, что наблюдаешь в отражении зеркала, он никогда не привязан к твоей душе. Души нет, душа не доказана. Это кто угодно, только не ты, не твои скулы, не твой некрасивый нос, синяки под чужими глазами – всегда чьи-то. Как те конечности, что правят бал на чужой половине кровати. Бесцветная совокупность этих черт попросту не может быть тобой. А если это не ты, значит, и рассуждения – чушь и ты можешь жить так, как хочешь, у тебя развязаны руки, развязаны для музыки, которую ты могла бы дарить, а сердце развязано для добра, которое делает нас нужными друг другу? Ничего подобного. К каким клавишам ни прикоснись – одно сплошное режущее слух несоответствие. Нужно просто немного поспать.
Руки затряслись, потянулись к пачке сигарет и длиннющему мундштуку, чтобы, упившись отвратительной прожжённой гарью, проникнуться через лёгкие отвращением к собственному телу. Гробница без трупа. Труп и могила – это одно и то же. Чёрт. Пачка кончилась, ты никому не нужна, ни родителям, ни мужу, и даже ребёнку собственному – и то лишь на время. Если бы он мог отказаться, то наверняка бы предпочёл родиться в счастливой обеспеченной семье, в тёплой стране, на берегу чистого океана, обдуваемого всеми ветрами, и чтобы в доме было фортепьяно и другая мама играла бы на нём непринуждённо, воздушно, томно Lent et douloureux.
– Встаю, собираюсь!
Я – рыба. Не плачь, не надо, я уже-уже-уже, где же… где же… вот возьму да и соберусь! Меня бы саму в стирку не помешало, я ведь рыба, угу-агу, а ты бы пошёл с мамой в стирку? Ты тоже рыба? Рыбка моя! У-у-у… Это было бы так весело! Закружу-закружусь по комнате! Как секундная стрелка – безвозвратно – пиццикато просветлённой ночи. Только не плачь! Ну какой же ты минотавр? Нет, конечно, ты – моя рыбка!
Почему никто не говорит, что все сиюминутные радости и смыслы успешно множатся на ноль без этой олицетворённой беззащитности? Жду, укачиваю. Ведь не случилось ничего ужасного, я не потеряла идентичности, я её… умножила, сделав будущее возможным. Никто мне не отвечает, я оперативно одеваю крошку. Вот так: ножку в рукав, ручку в штанину. Разве не это ли шанс раз и навсегда растворить то, что не есть я? Быстрее, уже выхожу, не плачь, ещё чуть-чуть потерпеть осталось. Сейчас я думаю (!), а чаще мысли и вовсе не идут, тогда много лучше…
– Тише, тише…
888
Во всех подробностях настала ночь (не прекращалась).
– Близнецы или, может быть, Рак… Скорпион? – не выдержал и спросил у ребёнка Саша, поджидая его маму перед тем, что осталось от магазина на углу Свободного и Новоторжской. – Уж извини, если обидел: никогда не умел даже приблизительно определить возраст ребёнка, да и пол… будет тебе, приятель, зачем же так плакать? Не плачь, скоро мамка вернётся со своими сигаретами, разве стоит из-за этого плакать, даже если она кормит грудью? Всё не так страшно, как рисуют, там только-то повышается вероятность того-то того-то, а у неё наверняка есть основательная причина. Понять и простить, стать светом во плоти остальным на радость! А вот и она, давно хотел с ней поздороваться, – сказал молодой человек в серо-мятой шляпе и исчез.
Лица Сашиного девушка не разглядела и после ничего, кроме шляпы, припомнить не смогла. В тот день она, как обычно, ползла в круглосуточный, когда подошёл к ней человек и, назвавшись в шутку «волхвом», не очень смешно, но очень доходчиво объяснил, что желает приобрести её серёжки. И сумму незнакомец назвал такую, что грех было отказываться: вазы без оглядки швырять о стены можно лет пять. И тем не менее – нашла в себе силы, ссылаясь на то, что серьги ей памятны, и вообще, почему она должна что-то кому-то продавать на улице, а у самой внутри дрогнула коммерческая жилка.
Но дальше что-то пошло не так. Вечные предподъездные бабки – парки – свидетели тому: возмущение не знает предела, кричат из черноты скворечников, звоните в милицию, охают, ахают, угрожать молодой матери! Они на её стороне! Дня за три до того-то за милу душу кости ей перемывали, куда, мол, тащится спозаранку и дитятку с собой тащит, дура безмозглая, расплодились бестолочи. Парки ведают будущее и прошлое, но им невдомёк, как соседи могут колотить по батарее в ответ на рёв младенца. Суровая сварщица Пестикова колотит газовым ключом, четыре часа сна, и снова на смену – варить, а тут – ор, панели хрущёвские тонкие с кулак – трясутся… с другой стороны по батарее грохочут стулом, проклинают – то профессор Желтозубов, не пойми чем, не пойми какой, бессонницей и без того страдающий, с третьей стороны бьют не вещами, но бьются сами – головами, это Кизляковы – алкашня, глава семейства – бывший моряк – до пенсии не дослужил месяца полтора: придрались к канистре солярки, выкинули как есть и глазом не моргнули на верную службу пред флотом в течение долгих, запил от несправедливости, запили, хорошо хоть квартирку урвал (на самом деле – две). Теперь – все у окон, всем совестно… Пауковна вещает: милиция, милиция! Явился на белом коне, в чёрном доспехе! С алым плюмажем! Ralliez-vous à mon panache écarlate! Чёрный стяг с белою розою! Стрелял из браунинга! Ударил мачете по голове! Подорвал на мине! Глубоководной! За шею придушил! Беззащитную! Да не было, кричит Лиловна, не было ничего, слепая ты дура! Не слушай ты её… Свободна, размахивая в воздухе невидимыми ножницами, – шляпа была, а мачете не было…
…давись собой, Уроборос. Расскажи-ка, как тебе удаётся себя не ненавидеть? Серьги в форме пожирающей себя змеи, серебряные – дешёвка. Тупая сука широких взглядов! Я, как сейчас, силой держу её голову в грязном фонтане, где полно окурков и какой-то зелёной пены, пока она вырывается и плещется во все стороны, я успеваю подметить несколько прожёванных жвачек и бутылку «Ессентуков» с дыркой. Пусть для правдивости сожрёт пару бычков, пойдёт на пользу, к ней как раз подплыл один – обляпанный помадой…
«Зачем?»
«Ну правда».
«Такая показуха».
Я её не убивал и здесь не поэтому. Я лишь выраженный вслух императив – никакой свободной воли, не останется ничего потаённого (всё останется потаённым), тварь, жри бычки, я подгоняю – недокуренные – ладошкой к мерзкой пасти, пока бабки орут милицию, начинают потихоньку